Литмир - Электронная Библиотека

Поднимаю глаза: она протягивает мне два журнала и две газеты.

— Это мать велела вам предложить мне аперитив и газеты? — спрашиваю я.

— Да. Она сказала: синьор Рико наверняка придет на час раньше. Налейте ему вермута и дайте почитать газеты.

"Жандармиха" уходит, а я до крови кусаю себе губы. Стало быть, мать знала, что я приду заранее как раз для того, чтобы заняться Сабиной. Да, но как она догадалась? Встаю, в сердцах швыряю окурок на пол, топчу его, прохаживаюсь по столовой и почти непроизвольно шарахаю ногой по одному из стульев. Именно в этот момент появляется моя мать.

У нее такая же, как у меня, огромная голова с копной некогда вьющихся смоляных, а теперь уже с проседью, волос. Тело, облаченное в черное, иссохло и напоминает ходячие мощи; хрупкие плечики, тощенькие ножки, лишь грудь странным образом сохранила внушительные размеры: невольно хочется сравнить ее с крупным, переспелым фруктом, каким-то чудом все еще висящим на засохшем дереве. Мать входит, поднося со свойственной ей брезгливостью платок к мясистому (как у меня) носу. Первым делом она нагибается и подбирает с пола окурок, который я только что растоптал. Затем выпрямляется и, не выпуская окурка из руки, говорит: — Жаль, что ты прождал целый час. Однако это не повод пинать мою мебель. Никто не заставлял тебя являться заранее.

Начинается! Матери палец в рот не клади — вмиг уязвит, подомнет под себя, а внешне все шито-крыто, в рамках приличий.

Отвечаю раздраженным тоном: — Я тебя умоляю: если уж ты решила занять сыночка во время этих бесконечных ожиданий, ради бога, не заставляй горничную пичкать меня газетами и журналами. Я совершенно не интересуюсь подробностями семейной жизни какой-нибудь нынешней или бывшей королевской четы. Равно как и политическими прогнозами для новых застроек.

Как всегда, стоит мне заговорить на некоторые темы, мать делает вид, будто не расслышала. Вместо ответа она обращается к вошедшей горничной: — Подавайте, Элиза. Да поживее.

Затем поворачивается и выходит, более не заботясь обо мне.

Элиза собирает на стол, а я наблюдаю за ней со своего мягкого, изогнутого, полированного стула. Вначале она накрывает плоскость стола фланелевой тканью, затем расстилает скатерть и тут, слегка подавшись вперед, поднимает ногу и обнажает неожиданно полную, округлую икру. Невероятно! "Он" комментирует: "- Да, она страхолюдина. Но шутки ради, в пику твоей матери, хотелось бы увидеть, что произойдет, если ты, к примеру, обнимешь ее за талию.

— Заткнись, балбес!" Элиза открывает буфет, достает оттуда тарелки, бокалы, приборы и прочее и накрывает стол на двоих, не снимая при этом белых перчаток. Вот появился хорошо знакомый старинный графин из "полухрусталя" с толстым брюшком и длинным горлышком, наполовину заполненный вином. За ним последовала бутылка минеральной воды, тоже уполовиненная, с пластмассовой пробкой. А вот и вилки, ножи, ложки с серебряными ручками и фамильными инициалами в завитушках — подарок бабушки и дедушки, которые в свою очередь получили их когда-то в качестве свадебного подарка. Вот солонка и перечница из желтой майолики в форме блошек с продырявленными головками. А вот и судок для масла, выполненный в том же стиле, что и графин для вина. Сама того не ведая, Элиза готовит место и орудия ритуала. Ведь мать не набожна и верит скорее по привычке или из чувства общественного долга; в церковь ходит раз в неделю, по воскресеньям, — ей этого вполне достаточно. Зато ритуалы семейного застолья, светского визита, похода в театр или кино, поездок на курорт — в общем, всего того, без чего "никак не обойтись", составляют для нее в совокупности некую мещанскую религию, которая начисто лишена тайны или чуда, но от этого исповедуется и соблюдается не менее рьяно. Религия эта, между прочим, удивительным образом соответствует тому особому типу сублимации, который позволяет моей матери удерживать меня в постоянном и необратимом состоянии неполноценности.

Мать возвращается. Молча садится, разворачивает салфетку, поправляет бокалы. Затем поднимает глаза и смотрит на меня. В тот же миг собираюсь сесть и я, безобидно сжимая в пальцах зажженную сигарету. Взгляд матери выразительно заостряется на сигарете. Я замираю, смотрю по сторонам в поисках пепельницы и не нахожу ее. Тогда мать роняет: — Элиза, принесите синьору Рико пепельницу.

Горничная исполняет приказание; я тушу сигарету в пепельнице, сажусь и, естественно, говорю то, чего как раз не должен говорить: — А где Сабина? — Я ее рассчитала.

— С чего это? Она тебя не устраивала? В этот момент входит Элиза, неся двумя руками маленькую супницу. На дне свернулись клубочком желтоватые, лоснящиеся от масла спагетти. У матери слабый желудок, поэтому в ее доме вечно едят одни макароны. Вилкой накладываю себе немного анемичных, как в больничной столовой, спагетти и посыпаю их таким же желтым сыром из старомодной стеклянной сырницы. Мать не ест, дожидаясь, пока Элиза выйдет. Наконец она отвечает: — Сабина меня вполне устраивала. Зато ты ей проходу не давал. Ладно бы только глазки строил, так еще и названивал чуть не каждый день и даже назначал свидания! И не где-нибудь, а прямо здесь, в моем доме, как сегодня утром! — Когда-когда? Если об этом тебе нажужжала Сабина, так знай — она наврала.

— Нет, Сабина не наврала. И никто мне ни о чем не жужжал.

— Тогда откуда у тебя такая уверенность? — Когда ты позвонил, я стояла рядом с Сабиной. И она дала мне трубку. Я своими ушами слышала, как ты сказал, что специально придешь сегодня утром на час раньше, чтобы побыть с ней. Ты думал, что говоришь с Сабиной, а на самом деле говорил со мной. После этого я уволила Сабину, извинившись перед ней, и наняла Элизу.

Хрясь! Теперь уж я подмят намертво, так что можно не трепыхаться. И вновь меня охватывает соблазн возвыситься над матерью, окончательно и бесповоротно, ясно намекнув ей на тот случай двадцатилетней давности. Сказав что-нибудь вроде: "Так что же на самом деле произошло между нами двадцать лет назад, а? Что?" Но мне снова недостает смелости. "Его" присказка "мать есть мать" навязчиво звенит у меня в ушах. Запрет, содержащийся в этом призыве, почему-то вызывает в моей памяти далекое воспоминание. Мне восемнадцать лет, я сижу за письменным столом, занимаюсь, а мать мурыжит меня почем зря — читает свою мещанскую мораль про опасность случайных половых связей, основываясь на том, что я, видите ли, слишком поздно возвращаюсь домой. В какой-то момент терпение мое лопается, я вскакиваю, хватаю ее за шею и выставляю за дверь. Так вот, прикоснувшись к ее телу, я испытал довольно странное ощущение.

Должно быть, то же ощущение, подумал я, испытываешь, когда ешь человеческое мясо. Да, ударить собственную мать (или всего лишь вообразить, будто занимаешься с ней любовью) было все равно что заниматься людоедством. Сплошные запреты. По идее, материнское тело ничем не отличалось от всякого другого. Но в моем сознании это было "священное" тело. Обо всем этом я думаю, склонив голову над моими спагетти. Затем глубоко вздыхаю, качаю головой и молча начинаю есть.

Однако мать не унимается и спустя мгновение продолжает: — Кстати, угадай, кто мне вчера звонил: твой друг Владимиро. Я уже давным-давно потеряла его из виду.

Невольно вздрагиваю: Владимиро! Не хватало только тайного сговора между закомплексованным врачом-неврастеником и раскрепощенной матерью-неврастеничкой. Завожусь с полоборота: — Ну, и что ему надо? И почему "кстати"? — "Кстати" относится к Сабине и к тому, что произошло между тобой и Сабиной. Владимиро сказал, что ты был у него. Мы говорили очень долго. Он считает, что здоровье у тебя никуда не годное и что ты нуждаешься в длительном лечении.

— Этому неврастенику Владимиро самому не мешало бы хорошенько подлечиться. Мы с ним одногодки, а он так ничего путного в жизни и не сделал. Ютится в какой-то убогой конуре, даже медсестры или секретарши не завел — сам пациентов впускает. Если кто из нас и законченный нервяк, так это он.

— Извини, но я что-то не улавливаю связи между неудавшейся карьерой и неврастенией.

50
{"b":"69055","o":1}