Литмир - Электронная Библиотека

— С помощью шприца? — Ну да, путем искусственного зачатия. Ведь у него совсем крохотный, прямо с "гулькин нос", такой короткий, что и не влезает куда надо. Меньше, чем у ребенка. Так что — шприцем. Всех семерых. Впрыснули сколько полагается на каждого — и готово дело. Хорош мой Проттик, а? Вполне в духе времени.

При всем моем изумлении не могу не отметить про себя, что теперь все очень легко объясняется. Протти сублимировался настолько, что "он" у него, по словам Мафальды, "совсем крохотный". Словом, сублимация у Протти символически материализовалась в атрофировавшемся до минимальных размеров половом органе. Мне вспоминается одна из книг, прочитанных мною когда-то для сценария фильма о Наполеоне; фильм, впрочем, не сняли: как всегда, не потянули продюсеры. Так вот, по мнению медика Антонмарки, у так называемого Великого Корсиканца "он" тоже был "с гулькин нос". "Sicut puer", — замечает медик в своих мемуарах. Что и требовалось доказать. Действительно, Наполеон, этот монстр сублимации, конечно же, являл собой пример сверхсублимации, выражавшейся в недоразвитости и атрофии. Для пущей верности тихонько спрашиваю: — А что значит "с гулькин нос"? Мафальда снова таращится на меня как старая псина и показывает полмизинца: — Вот такой.

— Не может быть! — Говорю тебе. С виду мой Протти такой красавец, такой солидный и мощный, особенно когда сидит или стоит. А в постели — вылитый мальчик-с-пальчик: под простыней и не отыщешь. Тут-то и приходит на выручку шприц.

Мафальда торопливо бормочет все это, стоя за прикрытой дверью и время от времени выглядывая в холл.

— А вот и он, — шепчет она. — Помнишь, где фонтан у решетки? Жду тебя там. Долго ты тут проторчишь? — Минут пятнадцать.

— Тогда до скорого.

Она подталкивает меня в холл, выходит сама и, величественно извиваясь, исчезает в тот момент, когда Протти появляется на пороге кабинета. Видел ли нас Протти? Наверняка. Но ему, ясное дело, на это наплевать. Издали он обращается ко мне: — Ты хотел о чем-то поговорить, Рико? Заходи, здесь нам будет удобно.

Протти входит в кабинет первым, я следом; он снова садится за письменный стол, я сажусь перед ним; он направляет на меня лампу; теперь я полностью освещен, а он остается в тени. При всей своей вальяжности Протти грешит всякими инквизиторскими выходками в стиле допроса третьей степени. Как я уже говорил, он сублимировался ради достижения власти, а власть имущим всегда приятно дать это почувствовать тем, у кого ее нет. Ослепленный, я понимаю: ничтожество по определению, сплошной член и никакой сублимации, я оказался перед лицом воплощенной сублимации, сплошной сублимации без всякого члена; от растерянности начинаю ерзать на стуле, затем, опять-таки в духе совершенного ничтожества, выпаливаю: — Протти, мне нужно с тобой поговорить. На карту поставлена моя карьера, мое будущее, моя жизнь.

После этих слов так и хочется хорошенько отдубасить себя по башке. Именно так говорят, а точнее, тявкают подлинные ничтожества, полагающие, будто их чувства не только передаваемы, но и убедительны. Между тем "возвышенцы" и не нуждаются в передаче чувств по той простой причине, что не испытывают их. Путем загадочных превращений сублимации их чувство поднимается до мозга, охлаждается там, как в морозильной камере, а охладившись, изменяет свою природу и становится мыслью, рассуждением, расчетом. Точно таков и Протти: он воспринимает мое душевное смятение с тем же безразличием, с каким волнорез воспринимает бурные волны штормящего моря; возможно, на короткие мгновения волнорез исчезает в кипящей стихии, но тут же снова выступает еще крепче, мощнее, неприступнее. Удивление Протти слишком подчеркнуто, чтобы не быть ироничным: — Что с тобой, Рико, я не понимаю, объясни все по порядку. Нервно верчусь на стуле и снова даю волю чувствам: все равно менять тон уже поздно.

— Ты знаешь, что в первую очередь я занимаюсь культурой, умственным трудом и лишь потом — кино. Точнее, с чисто умственного труда в какой-то момент я переключился на кино. Еще точнее, мне суждено было переключиться на кино.

Протти не отвечает. На его лице, неискреннем до льстивости, застыло фальшивое выражение учтивой светской любезности. Я продолжаю: — Ты с самого начала поверил в меня, и я тебе за это благодарен. А знаешь ли ты, сколько я сделал для тебя сценариев? — Ну, так сразу и не скажу, — улыбается он. — Тут без секретарши не обойтись… — Хотя бы примерно.

— Право, не знаю.

— Сорок два сценария за десять лет. Включая переделки и соавторские работы. А теперь я хотел бы задать тебе один вопрос. Можно? — Разумеется.

— Тебе никогда не приходило в голову, что ты недооцениваешь мои возможности? Что ты мог бы использовать меня с гораздо большей отдачей? — Мне всегда казалось, что твоя работа тебя вполне устраивает и доставляет тебе удовольствие, Рико.

— Тогда давай так: тебе не кажется, что я уже созрел для того, чтобы от сценария перейти к режиссуре? Наконец-то я высказался. Протти на мгновение вскидывает на меня блестящие черные глазищи и слегка хмурится. Затем одаривает меня неотразимой улыбкой вставных зубов.

— Видишь ли, Рико, это дело личное и судить о нем со стороны нельзя. Если ты чувствуешь, что пора переходить от сценария к режиссуре — этого вполне достаточно.

— Но ты же знаешь, что одного моего желания мало. Здесь нужна серьезная поддержка. Короче, без продюсера мне не обойтись.

— Что верно, то верно.

— В моем случае продюсером являешься ты, Протти. Ты, и только ты. Мы знакомы не первый день, и ты прекрасно знаешь, чего я стою. Со своей стороны, я отдал тебе десять лет жизни и ни разу не работал с другими продюсерами. Так что все зависит от тебя.

Он не увиливает, не идет на попятный, не тушуется, нет; он не был бы "супервозвышенцем" с послушным, сублимированным членом "с гулькин нос", если бы не вел себя подобным образом. Совершенно спокойно он отвечает: — Допустим, ты прав, и все, как ты говоришь, зависит от меня. Однако то, что твоя режиссерская карьера зависит от меня, вовсе не обязательно означает, будто я могу доверить тебе режиссуру.

— А почему не можешь? — Ты сам только что сказал почему.

— То есть? — Все дело в твоей культуре, Рико. В том, что ты интеллигент. А режиссеры, да будет тебе известно, вовсе никакие не интеллигенты. Это буйволы, несущиеся с опущенной головой, чтобы рассказать тебе историю, и они таки рассказывают ее от "а" до "я". Такой режиссер готов снимать практически любой фильм. Ты же, будучи интеллигентом и человеком культуры, способен снимать только строго определенные фильмы.

— Какие, например? — Такие, в которых ты мог бы проявить свою культуру.

Протти подтрунивает надо мной, это ясно. Как самый настоящий, я бы даже сказал, гипертрофированный "возвыше нец" перед лицом гипертрофированного "униженца". Он подтрунивает надо мной по-господски, по-светски, по-"возвышенчески". Чуть не плача, я вскрикиваю: — В том-то и дело, что ты не считаешь меня человеком культуры! — Вот те раз, да именно поэтому я при всем моем желании не знаю, что тебе дать.

— А я повторяю, что на самом деле ты не считаешь меня интеллигентом и человеком культуры, иначе уже дал бы мне подходящий фильм, тем более что он у тебя под рукой, над ним уже работают.

Ну вот, высказался наконец! Однако Протти делает вид, будто с луны свалился. Да-а, "униженцу" ой как непросто прижучить "возвышенца"! — Честное слово, — восклицает Протти, — я тебя не понимаю! Какой еще фильм? — Тот самый, для которого я сейчас пишу сценарий вместе с Маурицио.

— Это о бунтарях-то? — Именно. "Экспроприация".

— Да, но, по-моему, культурой здесь и не пахнет?! — Лихо сказано! — пытаюсь я съязвить, явно при этом заискивая, точь-в-точь как Кутика. — Тут я с тобой не соглашусь, но сказано лихо. Надо будет так и заявить этим парням: может, во всем этом вашем бунтарстве что-то и есть, только культурой здесь и не пахнет! — А что, разве не так? — Да нет, — отвечаю я уже серьезным тоном, — сказано просто лихо, даже с юмором. Но если говорить серьезно, то следует признать, что студенческая контестация или, проще говоря, бунтарство — это прежде всего факт культуры.

39
{"b":"69055","o":1}