Рассказы же были поразительные, один про клоуна из цирка, который по доносу был аресто-ван и работал в лагере на лесоповале...
Однажды, обращаясь к нашей молодой застольнице, он спросил, а не приходилось ли ей ездить на курорт с возлюбленным? "А я, знаете ли, ездил..."
И тут же с мягкой улыбкой стал говорить о том, что вот ты с ней приходишь в вагон и у вас разные чемоданы, а потом как-то странно происходит, что она обязательно перемешает твои вещи со своими и какой-нибудь галстук ты обнаруживаешь среди, ее, простите, лифчиков... А вот почему?
В знаменитом "Новом мире" Твардовского мы прочитали в ту пору небольшой очерк Шаро-ва о сказочнике Януше Корчаке. Документальный рассказ о человеке, который сидел в еврейском гетто в Варшаве вместе со своими детишками, и, хотя ему предлагали свободу, он, чтобы облег-чить их последние страдания, пошел с ними в газовую камеру.
С тех пор мое отношение к Яношу Корчаку проходит через мир, через личность самого Александра Шарова. Они безусловно близнецы. Он жил так, что, я уверен, мог бы поступить так же. Один его очерк о воспитании детей начинался с картинки, где маленький сын его готовит уроки... Но забывшись глядит в окно. Отец же понукает, мол, хватит мечтать, работай, работай... И вдруг спохватывается: да что же делаю, свои уроки, пусть самые необходимые, он может и пропу-стить, а вот морозный закат за окном может уже никогда не повториться! А значит, и душа ребен-ка обеднеет...
Мы привыкли, что он исчезал на время. Но однажды он исчез навсегда. И никто этого не заметил. Переделкино жило своей жизнью. Судя по всему, он только так и мог поступить, то есть уйти из этого мира, никому не мешая. И некому уже в замечательную книгу, созданную им о великих сказочниках мира, добавить еще одну биографию... О нем самом...
Однажды сидел-посиживал я на крыльце Дома под колоннами. Местечко удобное и чтобы погреться на весеннем солнышке, и повидать, и посплетничать с коллегами, проходящими на обед.
Трое "Жигулей" лихо подрулили к подъезду, из одних вышел Миша Рощин, мы обычно звали его Мишель, из других - почти весь звездный состав тогдашнего театра "Современник", и, перекидываясь на ходу шутками и громко смеясь, они проследовали в Дом. Сам Рощин держал в руках чемоданчик и пишущую машинку.
- Ну вот, - объявил, поздоровавшись. - Вырвался... Точней - прорвался! К черту все... Понимаешь, устал от города! Теперь лишь писать и писать! А ты здесь работаешь? Давно?
Я отвечал, что работаю и давно.
- Ну, значит, будем общаться! - И он заторопился в корпус.
Через какое-то время, не успела тень от ближайшей сосны сдвинуться на полметра, вся компания вновь высыпала на улицу - знаменитости уезжали, Рощин их провожал. Прихихикивая, он подсел в одну из машин и, оглянувшись на меня, громко закричал, что сейчас он их до ворот лишь проводит и вернется... Заходи, мол, посидим. С тем и укатил. И заходить не пришлось. Он так и не появился. Только однажды уборщица, приводившая в порядок комнату для нового жильца, попросила меня забрать к себе его вещички.
- Срок-то к концу подошел, - посетовала она, - а его, значит, ищи-свищи... А у человека, может, путевка... Так куда ему ехать, если не освободилось место?
Я взял на вахте ключ и зашел в комнатку на втором этаже. Там я обнаружил чемодан, оставленный посреди комнаты, а рядом пишущую машинку. На столе стояло несколько пустых бутылок из-под шампанского и невымытые стаканы.
А еще через какой-то срок объявился на машине и Рощин. У него был белый "жигуль". И так случилось, что я снова сидел-посиживал на том же самом крьшечке, и первым, кого он увидел, был я. Он неуверенно приблизился, будто сомневался, туда ли попал. Вид у него был, мягко говоря, странный, помятый какой-то. Смущенно прихихикивая, он поинтересовался, а не помню ли я, случайно, комнату, в которой он как бы проживал.
Я сказал, что комнату, в которой он "как бы проживал", помню, она на втором этаже, но там проживает уже другой. А если он хочет получить свои вещички, то они у меня.
- Повезло, значит, - сказал он, - мне вовсе не радостно.
- А то они звонят... из этого, как его... Из Литфонда... Мол, освободите комнату, а я, честно говоря, забыл какую... А у меня, понимаешь... - легкий смешок в бороду, - странно получилось, что проводил ребят до ворот, потом до Москвы, а там еще поддали... Ну и остался ночевать дома, на денек... потом на другой, на третий... Дела навалились. И застрял...
Помолчав, спросил со вздохом:
- А ты, значит, так и работаешь? И давно?
Я сказал, что работаю. И давно.
- Господи! Хорошо-то как! - произнес он, оглядываясь. - А я так устал от города... Так мечтаю пописать... Ты долго еще тут будешь?
- Да буду, наверное, - отвечал я.
- Вот так и надо, - одобрил он. - Ты правильно живешь... И я... Я приеду. - Тон его был очень решительным. - Вот только развяжусь с делами... - пообещал он. - И сюда.. Тут такой рай... А там... - Он махнул в отчаянии рукой, забрал чемодан, пишущую машинку, погрузил в машину и уехал.
И пропал.
Рощин человек обаятельный, ласковый и безобидный. Голубые глаза доверчивые, светлая бородка, легкая усмешка. А главное, с ним легко. И без него легко, ибо он не навязчив настолько, что его как бы и нет.
Однажды я вывел "формулу" Рощина: человек, управляемый на расстоянии видимости. Ну примерно, как локатор. У него ультракороткие волны распространяются тоже в пределах видимо-сти. Вот и Рощин, пока с тобой, он разобьется в лепешку, если тебе что-то надо. А скрылся с глаз - и исчез... И никаких там уже звонков, дел или дружеских встреч. Он в это время чей-то друг еще. Но так, лишь до новой встречи. И опять он с тобой, и твой, и лучший друг задушевный, считай, до конца жизни.
Как-то вышел в "Новом мире" рассказ Рощина, кажется, это был "Бунин в Ялте". Блистате-льный рассказ, и Миша по такому поводу закатил пьянку в кафе Дома литераторов и всех на радостях поил, а я оказался случайно рядом, и он крикнул мне, чтобы я выпил с ним, за него, и тут же заказал для меня какой-то немыслимо дорогой коктейль... В проявлении чувств он непосредст-вен и широк. Временами мне казалось, что и внутренне мы близки, как и наша проза. Конечно, он ярче, мастеровитей, удачливей, что ли. Однажды он вдребезги разнес мой опус, отданный в "Новый мир". Мишель там работал у Аси Берзер в отделе прозы. Но сделал это так артистично, что я попереживал и не обиделся.
Однажды я посетил его в театральном общежитии на берегу Москвы-реки, где он проживал со своей второй женой - первая погибла в автокатастрофе актрисой Лидой: некрупной, большеглазой, смешливой и, по-моему, заводной. Судя по обстановке, жили они не легко, хотя, наверное, легкомысленно. То есть весело. И Мишель, чуть прихохатывая от смущения, попросил взаймы немного денег. Рублей так триста, чтобы выкрутиться. Он заработает, отдаст. А у меня что-то напечаталось, и, хоть было не жирно, я ему одолжил.
Мы тогда гуляли в парке культуры, на другой стороне реки, а я пришел с девочкой, в кото-рую был влюблен, и Мишель весь вечер ее смешил: был замечательно остроумен, обаятелен, так что девочка не сводила с него влюбленных глаз, а я даже почувствовал себя сибирским валенком и немного заревновал. А потом у него пошли пьесы - одна за другой, - и все успешно, а у меня, наоборот, наступило полное безденежье, и, когда он пригласил на одну из своих премьер, на "Старый Новый год" в филиале МХАТа, у Ефремова, я решился напомнить о долге. Он тотчас вернул, а при встрече, как бы вскользь, посмеиваясь, объявил, что он женился.
Это была Катя Васильева, великая актриса, ушедшая потом в монахини.
Помню, я еще спросил:
- Ну, ты теперь при деньгах?
Он удивился моему вопросу, кивнул, но потом как-то виновато стал объяснять, что он, видишь ли, не привык к большим деньгам и все, что больше трехсот, для него непонятно. И он затрудняется сказать, насколько он теперь обеспечен.