Однажды я простудился и три дня просидел дома. На четвертый день меня выпустили гулять только под вечер, потому что днем было ветрено. Выйдя на улицу, освещенную заходящим солнцем, я ждал, что услышу крики ребят, которые бегут куда-нибудь за Бармалеем. Ничего подобного не было. В одном месте девочки играли в классы, в другом – мальчик и девочка крутили веревку, а еще одна девочка прыгала через нее. Несколько ребят по очереди катались на маленьком двухколесном велосипеде. Непривычно тихо было на улице.
Я подошел к дому Бармалея и увидел на крыльце Борьку и Романа. Ромка держал на коленях журнал «Советский Союз», и оба рассматривали картинки. Я поздоровался и спросил:
– А где Бармалей?
– В клубе, – ответил Ромка.
– В каком клубе?
– Ну, в нашем, имени Полины Кожемякиной.
– А что он там делает?
– Во! – вскрикнул Ромка. – Ты с Луны свалился? Репетирует, конечно.
– Он же больной был, не знает, – вступился за меня Борька и рассказал, что произошло с Бармалеем.
Однажды мама отвела его в местный клуб и попыталась устроить в драматический кружок, в котором играла Аглая. В кружок Бармалея записали, но сказали, что подходящей роли для него пока нет. Тут его увидел руководитель другого драматического кружка – взрослого. Он ставил пьесу из времен гражданской войны. По ходу действия там на рынке появлялся маленький беспризорник и просил милостыню, распевая грустную песню. Слух у Бармалея оказался хорошим. Он стал артистом, и притом не детского драмкружка, а взрослого.
Свой рассказ Борька закончил довольно странно.
– Теперь Бармалей совсем перевоспитался, – сказал он.
– Как это – перевоспитался? – не понял я.
– А вот так: теперь ни капельки не хулиганит.
Я вопросительно посмотрел на Ромку.
– Не веришь? – сказал он. – Спроси кого хочешь! Вон спроси Варвару Федоровну или Наталию Степановну. – Он кивнул на двух старушек, сидевших на лавочке по другую сторону улицы.
Старушек я спрашивать не стал, а Борьке и Ромке все-таки не поверил. Скоро, однако, я убедился, что он действительно перевоспитался.
– Вон! Идет! – сказал Ромка.
В конце улочки я увидел Бармалея, совсем на Бармалея не похожего: в чистой белой рубашке с отложным воротничком, в длинных черных брюках, в сандалиях и даже в носках. Он шагал ровно и неторопливо. По мере того как он шел, ребята на улице бросали свои занятия и подбегали к нему. Подбежав, они не кричали, не приплясывали, не вертелись, как обычно. Они пристраивались к Бармалею и шагали так же степенно и размеренно. Мне даже показалось, что они молчат, но потом я услышал, что они все-таки разговаривают.
Бармалей подошел к нам. Я бы не сказал, что он важничает. Просто он был какой-то задумчивый и озабоченный.
Боря и Ромка встали с крыльца.
– Ну как? – спросил Ромка.
Бармалей молча взял у него журнал, постелил на крыльцо и медленно сел, держась руками за коленки.
– Иван Дмитриевич сказал, что уже хорошо получается, – негромко проговорил он, уставившись огромными глазами куда-то мне на грудь. Помолчал немного и добавил: – Только надо еще жалостней.
Мы все стояли вокруг и с серьезными лицами смотрели на Бармалея.
– Нет, правда-правда, хорошо получается, – вполголоса сказала Тося. – У нас соседка в этой пьесе играет, и ей сам Иван Дмитриевич говорил: «У этого Бармалея настоящий…» этот… ну, вот как его?
– Драматический талант, – безучастно подсказал Бармалей, все еще глядя мне на грудь.
– Ага! Талант у него: он не только хорошо поет, а даже, ну, вот… представляет, как артист настоящий.
Помолчали. Бармалей сидел, не меняя позы, положив ладони на колени.
– Иван Дмитриевич опять Соловьева отругал, – сообщил он и задумался.
Мы не знали, кто такой Соловьев. Мы стояли и ждали, что Бармалей скажет дальше. Через некоторое время он пояснил:
– Никак роль не может выучить.
Помолчали еще немного.
– В субботу премьера, – сказал Бармалей.
– Чего?.. – переспросил кто-то.
– Премьера, – повторил Борька.
– А чего это?
– Не знаешь, ну и молчи! – сказал кто-то.
Так мы поговорили еще несколько минут. Бармалей встал.
– Пойду.
Он медленно удалился, и скоро мы услышали из окна его пронзительный голос. Он очень жалобно пел:
Позабыт, позаброшен с молодых юных лет,
Я остался сиротою, счастья-доли мне нет.
В следующие два дня я много наслушался разговоров о замечательном перевоспитании Бармалея. Об этом говорили ребята у нас во дворе, об этом говорили взрослые в поселке. Вот, мол, Бармалея приняли в драмкружок, и это на него так подействовало, что он сразу исправился. Вот, мол, оказывается, даже самого ужасного хулигана можно перевоспитать, если увлечь его интересным делом. Мама Бармалея называла руководителя драмкружка своим спасителем и «золотым человеком».
Нам было лестно сознавать, что с нашим заводилой произошло нечто вроде чуда. И мы тоже стали вести себя очень степенно. Словом, вместе с Бармалеем на несколько дней перевоспиталась вся улица.
Ну, а сам Бармалей? Пожалуй, ему было все равно – перевоспитался он или нет. Он говорил только о репетициях да о предстоящем спектакле. И он, как видно, считал, что весь успех постановки зависит лишь от того, как он споет свою песню.
Мы не видели спектакля, который состоялся в воскресенье. Постановка была для взрослых, и ни одного из приятелей Бармалея в клуб не пустили. Но мы, конечно, узнали, что Бармалею очень долго хлопали и даже кричали «бис». Узнали мы и такую важную новость: в следующую субботу драмкружок должен был играть уже не в клубе, а в городском Доме культуры, где проводи́лся смотр самодеятельности. Если спектакль займет первое место, всех участников его, в том числе и Бармалея, пошлют на областной смотр в Москву.
Вместо того чтобы отдохнуть, наши артисты продолжали репетировать, да не через день, как раньше, а каждый вечер. Каждый вечер мы поджидали Бармалея после репетиции. Он присаживался на крыльцо осунувшийся, сосредоточенный, смотрел неподвижно в пространство перед собой и тихо сообщал что-нибудь вроде этого:
– Иван Дмитриевич ругается как!.. Вера Сергеевна от него даже плакала. – Он умолкал ненадолго, склонив голову набок, словно прислушиваясь, потом объяснял: – Переживают очень: в Москву ведь каждому хочется.
И каждый вечер жители немощеной улочки слышали его старательное, очень грустное пение:
Ах умру я, умру я, похоронят меня,
И никто не узнает, где могилка моя.
А в четверг вечером к нам из Вязьмы приехала мамина двоюродная сестра тетя Лина. Я тогда и думать не мог, что погублю из-за нее артистическую карьеру Бармалея.
Она была темнобровая, краснощекая, веселая. Почему-то мне запомнилось ее платье – кремовое в крупную красную горошину. Из такой же материи была сделана широкая лента, которой тетя повязывала голову. Поверх этой ленты возвышался большой пучок блестящих темных волос. Сначала тетя мне понравилась своим веселым нравом, потом я возненавидел ее лютой ненавистью.
У нее была одна особенность: почему-то она считала, что на все мои вопросы можно отвечать только шутя. А так как она сохраняла при этом очень серьезный вид, я не сразу догадывался, что она мелет чепуху.
В день ее приезда у нас собрались гости. Тетя Лина рассказывала что-то о городе Вязьме, откуда она приехала. Мы лишь недавно получили отдельную квартиру, я очень гордился нашим большим, со всеми удобствами домом. Вот и теперь я попытался завести о нем разговор:
– Тетя Лина, а вы в большом доме в Вязьме живете?
Тетя Лина секунду помолчала.
– Я-то? В высотном, – очень серьезно сказала она и быстро перечислила: – Девятнадцатый этаж, скоростные лифты, газ, ванна, телефон, горячая вода… Что тебе еще нужно?
После такого ответа мне расхотелось говорить о нашем девятиэтажном доме, только я не понял, почему все взрослые засмеялись.