Выйдя наконец из импровизированной операционной, доктор нашел Ассунту под дверью. Она лежала на неметеном полу – спала с открытыми глазами, в которых горело отчаяние. В каждой руке у нее была прядь собственных волос, выдранных с корнем, мокрых от потных ладоней. С тех пор Ассунта нигде не показывалась без головного платка – прятала плеши заодно с сединой, которая густо тронула ее черные волосы, даром что лет ей было всего-то двадцать пять.
И пятнадцать, и двадцать лет спустя Стелла, собираясь мыть посуду и закатывая рукава, подолгу задерживала взгляд на шрамах. Своих рук без шрамов она не помнила – и все же видела их каждый раз словно впервые. На правой руке они были коричневые и напоминали изображения островов с какой-нибудь старинной географической карты; неровные, беловатые краешки – словно изрезанная бухтами береговая линия. Левая рука производила более спокойное впечатление. Здесь кусочки кожи как под линейку нарезали. Только присмотревшись, можно было заметить мелкие неровности, выдававшие дрожь руки хирурга. Летом здоровая кожа покрывалась загаром, а шрамы – нет.
«Какой дьявол меня дернул?» – недоумевала Стелла. В конце концов, ей было почти пять лет – для деревенского ребенка достаточно много. Пора соображать, что позволительно, а что опасно. Зачем она потянулась к сковородке? Что ее толкнуло – жадность? Голод? Любопытство? Стелла уже знала: именно эти три фактора чаще всего мотивировали ее взрослую. Но так сглупить, пусть и в детстве? Нет, просто в голове не укладывается!
Да и кстати: куда смотрела Ассунта? Подобно многим матерям, утратившим дитя, Ассунта буквально квохтала над Стеллой, Кончеттиной и Джузеппе. Стелла не помнила ни единой сцены из детства, в которой не было бы места Ассунте. Мать всегда, всегда находилась либо совсем рядом, либо на расстоянии вытянутой руки. Чем же объяснить такое Ассунтино легкомыслие? Как она оставила двух маленьких девочек без надзора возле открытого огня, возле сковородки с кипящим маслом? Похоже, без ворожбы дело не обошлось.
Запах мяты, коричневая кожа, вечный жар. Вместе с сознанием к Стелле вернулась боль, запульсировала в руках, уложенных на одеяло. Над Стеллой курили мятным листом – а сознание, едва обретенное, уже сдавало позиции, от боли из глаз искры сыпались. Правую руку жгло словно огнем, прикосновения были нестерпимы; левая рука помнила пересадку и самопроизвольно подергивалась, будто в кожный покров вторгалось острие скальпеля.
Стелла цеплялась за мятный запах; свежий и гнилостный, он отравлял атмосферу и в то же время служил антисептиком. Ее сестренка и тезка вступила в мир с этим же запахом, когда бабушка – первое человеческое существо, увиденное Стеллой, – повязала ей на шейку пучок мяты, вернейшее средство от сглаза. У Стеллы Второй запах мяты отныне и вовеки будет ассоциироваться с ужасом, физическими страданиями, тяжестью потных одеял, давлением закопченных стен и кровью – бьющейся в висках и проступающей на повязке. Ибо и эту, и последующие Стеллины травмы родня врачевала испытанным способом – доказавшей свою незаменимость пряной травой.
В той, удвоенной боли Ассунта всегда была рядом. Пальцем чертила крест у Стеллы на лбу, шепотом заставляла Стеллу вынырнуть из обморока, вернуться – чтобы страдать, а значит, жить. Ассунта делала глубокий свистящий вдох, а на выдохе успевала прочесть заговор – ни слов, ни смысла закругленных, зарифмованных фраз Стелла не понимала, но мурашки по спине у нее бегали, это да. Мать отваживала чьи-то злые чары, старалась побороть проклятие, кем-то наложенное на ее деточку.
Кроме матери возле Стеллы почти неотлучно находились бабушка Мария, тетушка и крестная Розина и вторая тетушка, Виолетта – жена дяди Николы. Эта последняя нянчила на коленях двухлетнюю Четтину. Туго соображая от боли, Стелла слушала, как Ассунта излагает свою версию произошедшего:
– Да я ни на секундочку глаз со сковородки не спускала, не говоря о том, чтобы вон выйти! Вы же знаете: не из таковских я, нипочем девочек без присмотра не оставила бы. Ума не приложу, как оно все приключилось.
Тетя Розина положила Стелле на лоб свою крохотную теплую ладошку.
– Кто же мог тебя сглазить, сладкая моя?
Стелла еще не видела разницы между вопросами обычными и вопросами риторическими.
– Четтина, – выдала она, покосившись на хнычущую сестренку.
Получилось спонтанно; впрочем, едва Стелла это озвучила, женщинам стало казаться, что они и сами так думали.
Все разом они заквохтали: «Нет, что ты! Быть не может!» – и замахали руками, отгоняя подозрение.
– Послушай, деточка, – принялась объяснять тетя Розина, – ежели говорят, что человека сглазили, это значит, ему дурного пожелали. Не след таких по имени называть. Тут надобно Господу помолиться да святым угодникам – пускай оборонят, от сглазу избавят.
Стелла уставилась на обеих теток, желая уяснить, что она не так сказала.
– Полно тебе, Розина, – возразила Виолетта, – может, Стелле чего известно. Зачем бы ей говорить, коли она не знает? Это же хорошо, когда знаешь, от кого защищаться. На Господа надейся, а сама не плошай!
– Виолетта! – Розина почти визжала, что было совсем не в ее духе. – Защищаться надо от всего мира! Invidia[3] всюду, куда ни глянь! – Она развела руками, и женщины похолодели, буквально физически ощутив концентрированную зависть, пропитавшую спертый воздух, висевшую наподобие пылинок в лучах предвечернего солнца. – Позавидовать, – продолжала Розина, – любой может – даже близкий человек, даже против воли. Да только, Виолетта, когда ты на такого человека пальцем кажешь, ты не меньше грешишь, чем завистник! Понятно тебе?
– Вот что, милая, запомни, – обратилась к Стелле nonna Мария. – Лишь тот чужие грехи называет, кто сам в таких грехах повинен.
Это была поговорка; Стелла потом не раз слышала ее от бабушки.
– За собой следи, внученька, сама старайся не грешить, добро творить. Чужие ошибки да дурные дела тебя не касаются. У каждого с Господом Богом свой счет.
Mal’oicch, на калабрийском диалекте «сглаз» – это нечто накопившееся в атмосфере, отравившее ее подавленным недовольством и завистью. Если находиться в такой атмосфере достаточно долго, можно заболеть, лишиться капитала или семейного согласия, подурнеть лицом и даже умереть. Mal’oicch особенно опасен для людей удачливых, красивых и богатых; они теряют свои сокровища – везенье, физическую привлекательность и деньги – именно потому, что у них слишком много завистников. Лишь блаженные души не знают зависти, искренне радуются счастью ближних. Остальные завидуют, явно или тайно, обязательно с тяжелыми последствиями. В Средиземноморье какие только народы не жили, какую только веру не исповедовали, однако несмотря на разногласия в прочих аспектах, все – североафриканские берберы, андалусские сефарды, православные греки, турки-мусульмане, палестинские арабы и католики Южной Италии – сходились в одном: сглаз существует. Кумушки в Иеволи, сознавая опасность сглаза, ничтоже сумняшеся брались избавить от него жертву. Для этой цели было у них в арсенале колдовство с элементами христианской молитвы – или христианская молитва с элементами колдовства.
«Да правда ли это, что мать сказала?» – думала Ассунта. Неужто и впрямь лишь тот чужие грехи называет, кто сам в таких грехах повинен? Неужто она ошибалась в собственных дочерях? Что ж, впредь она будет прозорливее. Ладно хоть защитить девочек от сглаза она умеет, усвоила от матери заговор – слова мудреные, тайные, и записывать их нельзя (даже я, ваш автор, спустя столетие не рискну); а читать надобно с мятой в руках. Под этот-то заговор, произносимый на выдохе, Стелла и очнулась отвратительным хмуро-бурым утром. Боль словно подлаживалась под ритм заклинания и скоро въелась Стелле в подкорку. В тот период она и засыпала, и пробуждалась под Ассунтин беззвучный речитатив, но слышала его и много позже, став взрослой, особенно в беспокойные ночи, когда не дает покоя штормовой ветер или духота.