Но иногда Обломов дает уроки… как бы это выразиться… не только науки, но и жизни. Если даже докладчик представляет диссертацию от нужного человека, от нужной конторы, Обломов все равно начинает строго. Он сидит за первым столом, и лица его не видно; впрочем, оно всегда непроницаемо, даже когда он шутит, только как бы нервно подрагивают углы губ. «О чем у вас первая глава? Так-так… Подпространство… Ядро… Разложим… Ортогональная проекция… Итоговая формула такая?» Кажется, что Обломов играючи жонглирует десятипудовыми гирями. «Такая», – упавшим голосом сознается докладчик. «Хорошо. Вторая глава?» – «Я рассматриваю нелинейный случай…» – «Так, раскладываем в ряд… Матричная экспонента… Ага, возникает периодичность… Значит, сходится за конечное число шагов?» – «Да», – жертва окончательно раздавлена. «Третья глава у вас последняя? В ней что? Приближенный метод при ограничениях? При ограничениях приближенного решения нет, есть или точное, или никакого, поправьте там у себя. У вас все?» – «Все», – голос казнимого почти не слышен, он пять лет над этим диссером корпел… «Кто у нас сегодня секретарь? Запишите: работа представляет важное научно-практическое значение и заслуживает присуждения…»
Поняли? То была наука, а теперь началась жизнь.
А через неделю Обломов разъясняет железнодорожнику устройство тепловозного тормоза, а еще через неделю – авиаконструктору устройство высотомера, – чего-то они там недоглядели. А седая грозная шишка из Госплана, перед которой бегут на рысях две заполошные немолодые шестерки: «Где академик Обломов?.. Где академик Обломов?!.» – эта шишка после получасового выступления Обломова разнеженно приглашает Обломова на работу в Госплан: «Вы лучше всех моих подчиненных в экономике разбираетесь!» И правда, кажется, что Обломов всю жизнь только лабудой и занимался. Отраслевое планирование, территориальное планирование, в денежных показателях, в натуральных показателях, валовая продукция, реализованная продукция, рентабельность, предельная полезность…
Обломов диктует, кто-то из приближенных постукивает мелом по доске, но это именно приближенные соратники, а не шестерки. И чего бы только Олег не отдал, чтобы послужить гению хотя бы мелом! И надо ли удивляться, что Москва в конце концов передала все институтские лаборатории, где что-то делают руками, под руку Обломова. Обломов побывал и в Совете министров, у Косыгина, что ли. Олег никак не мог запомнить никчемные имена тусклых личностей, которых носят на палках во время демонстраций, а Обломов называл Косыгина Алексеем Николаевичем, с некоторой даже наставительностью рассказывал, что тот принял его в восемь утра, уделил ровно пять минут и за эти пять минут все понял и решил.
«Вот если бы все у нас так работали!..» – и это тоже был урок жизни: ученой братии совсем не обязательно о тех, кто наверху, говорить с насмешкой.
Боярский, правда, пробормотал: «Толку от их работы…» – пробормотал себе под орлиный нос, но ведь слепые, говорят, обладают феноменальным слухом… Зря Котище заедается.
Обломов настолько грандиозен, что давно заставил всех забыть о своем безвольном литературном однофамильце: у них в бригаде, да и во всем институте, Обломов один. Про его «Интеграл», собирающий в единый кулак все науки со всеми практиками, говорят только так: обломовская контора, работает у Обломова… Судьба как будто нарочно наградила колхозного гения такой архетипической фамилией, чтобы вскрыть ее глубинный смысл: он не из тех Обломовых, которых жизнь обламывает, а из тех, которые обламывают ее сами. И напрасно завистники пытаются окрестить обломовскую команду обломками, – даже и они чуют в Обломове и его спутниках недоступную для них причастность к чему-то великому.
«И как же нам повезло, что мы оказались в зоне его притяжения!..»
А в груди что-то неприятно сжалось: в последний день перед шабашкой Обломов обращался к нему с утонченной вежливостью, на «вы», хотя за день до того попросил совершенно по-отечески: «Не в службу, а в дружбу, Олег Матвеевич, слови для меня такси», – Обломов всех называл по имени-отчеству, не одного Косыгина. Олег не гонялся, а прямо-таки летал за всеми пустыми машинами и на лестнице поддерживал Обломова под локоть, изнемогая от жалости и благоговения даже перед обломовским просторным костюмом, темно-синяя ткань и покрой которого ему брезжили только из далекого провинциального детства (снял с обидевшего его председателя? Обломов и темные свои тускло поблескивающие волосы гладко зачесывал назад, как это Олегу помнилось из детства). Обломов же, наоборот, старался показать, что он в огромном городе как у себя дома: «Второй Муринский уже проехали? Там на углу гастроном все еще на ремонте?» – и делал в сторону Олега движение синим пиджачным плечищем, далеко выпирающим за спинку переднего сиденья. Предложил даже домой к нему зайти на улице Петра Лаврова (и здесь История, Народная воля!), но Олег не посмел, хотя ужасно хотелось как-нибудь потом мимоходом обронить: когда я был у Обломова…
Говорили, у него там на пятерых сыновей с женой пятикомнатные хоромы с камином из правительственного резерва для выдающихся ученых, на тех, кто побывал в Обломовских палатах, смотрели с завистью (самые большие снобы роняли даже такое: «Вчера у Обломова коньяк жрал»), а его, Олега, Обломов пригласил целых два раза: «Да заходи, заходи, Олег Матвеевич, чайку попьем»…
И вдруг на следующий день это ледяное «вы». Неужели все-таки Боярского решил ему припомнить? Обломов в машине промеж того-сего спросил мимоходом через синее плечище, кто у них на курсе считается самым умным, и Олег назвал Боярского. И не удержался, добавил, что народ удивляется, почему на преддипломную практику, а это, считай, будущая работа, Обломов взял Мохова, а не Боярского. «И как же это объясняют?» – как бы даже с юморком полюбопытствовал Обломов, и Олег купился: по-разному говорят, кое-кто считает, что это антисемитизм. Обломов посмеялся как будто бы искренне (Олегу была видна только его щека в крупных гранатных оспинах): «Взял русского, а не еврея, значит, антисемит, – и пояснил доверительно: – Боярский и сам в науку пробьется, там, на речных судах, кстати, вполне серьезная гидродинамика, а Мохова если сейчас не поддержать, он так и закиснет где-нибудь на производстве. А он тоже умный парень. Кстати, ты знаешь, что у Боярского дядя закрытый членкор, лауреат Ленинской премии? А у Мохова дядя механик автоколонны. Про отца уже молчу. Сначала отсидел за плен, потом за растрату – такие вот из русских мужиков торговцы, теперь на инвалидности…» Конечно, конечно, я понимаю, закивал Олег так усиленно, как будто Обломов мог видеть его усердие, и Обломов прощался и благодарил его со столь царственной сердечностью, что Олег впервые не спешил отвести взгляд от затянутых ввалившимися веками ямок на месте обломовских глаз. Обломов походил на изваянного из мрамора римским скульптором маршала Жукова, над которым поработали молотком и зубилом средневековые монахи, приняв его за идола.
Может, это «вы» просто случайность? А вот к Галке Обломов обращался с некоторым тигриным мурлыканьем в голосе…
Бывалый Грошев даже пошутил бестактно: «По-моему, он глаз на тебя положил». Все сделали вид, что не расслышали. Но через полминуты Боярский все-таки не выдержал: «Если глаз твой тебя соблазняет…» – и Галка тут же откликнулась, тоже как бы про себя: «У меня от его голоса просто мороз по коже, хочется вытянуться по стойке смирно». А Олегу наоборот – хочется броситься в какой-то бой за великое дело.
В их компашке по отношению к Галке никогда не просквозит ни малейшего заигрывания, она свой парень. С Галкой – маленькая атаманша, любимая сестренка, дочь полка… – их даже чертова дюжина. Включая его самого – и он, значит, тоже кой-чего стоит, если эти орлы держат его за своего. Он, Олег, он же Сева (Евсеев – Сева), – самый дюжинный на этой шабашке, но – он тоже каким-то чудом умеет создавать свою гравитацию. Ему еще давно открылось, что все реки и ручейки виляют туда-сюда, подмывают берега, разливаются, сливаются, но на самом деле стремятся в глубину, в самую глубокую глубину, куда их влечет гравитационное поле. А изменится поле – и реки переменят русла. А приблизится новая планета – не только реки, но и водопады начнут отклоняться в ее сторону. И чем огромней ее масса, тем сильнее и отклоняться. А может она оказаться и такой громадной, что и реки потекут в небо, и воздух устремится ввысь, и земля останется безводной и безвоздушной пустыней, а планета-убийца этого даже не заметит, ибо вина ее только в ее громадности, – она высосет и опустошит землю, и полетит себе дальше, покуда какое-то еще более грандиозное светило не высосет и ее.