3.
Может быть, детские дневники были лишь предлогом приехать сюда. Я поднялась по лестнице и остановилась перед знакомой дверью.
Я знала, что моя мать на даче и дома никого нет. Я открыла дверь своим ключом и вошла. Воздух в квартире был неподвижен, окна занавешены и наглухо закрыты.
Коробка с моими тетрадями и блокнотами была в комнате, на шкафу, на самом верху, под потолком. Когда я доставала её, на меня посыпалась меловая пыль, и я вспомнила, что потолки здесь так и остались белёные мелом.
Кажется, мать за все эти годы ни разу не притрагивалась к этой коробке, такой ровный слой пыли её покрывал. Да она и не стала бы читать. Иногда мне казалось, что мать никогда не читала моих дневников из чувства самосохранения, чтобы вдруг не узнать обо мне что-то такое, чего нельзя будет просто забыть. Чего-то, с чем она не сможет справиться.
Я поставила коробку на пол и осторожно, чтобы не поднять облако пыли, открыла её.
Ту тетрадку я узнала.
Почерк был забытый, незнакомый и старательный – таким он казался мне пару мгновений, потом я его вспомнила.
Я пролистала тетрадь до конца. Мелькали вырванные из контекста фразы, и с опозданием на мгновение я вспоминала, о чём я тогда писала, о чём шла речь. Это было похоже на плохую видеозапись, где картинка запаздывает, не совпадает со звуком.
Страницы были выгоревшие, как у тех книг, что читаются летом на пляже. Тем летом я много бродила по городу и часто писала, сидя на набережной или на смотровой площадке в городском кремле. Но о Якобе, я помню, я писала ночью, на кухне моей тётки.
Я едва дождалась тогда, чтобы все в доме легли спать. Кажется, на той ночной кухне я впервые и пережила по-настоящему то, что произошло днём в кинотеатре – в одиночестве, на чужой кухне, когда никто, даже сам Якоб, мне больше не мешал, не наблюдал за мной, и я могла быть собой.
Я положила тетрадь в сумку и задвинула коробку обратно на шкаф. Я была вся в белой пыли, но, оглядевшись вокруг, я не увидела следов, которые выдавали бы моё посещение.
Обстановка была бедной, всё было потёртым и изношенным – только живя здесь, как я в юности, можно было этого не замечать. Отчего-то мне не хотелось, чтобы мать догадалась о моём посещении, словно я боялась, что она каким-то образом может снова меня сюда затянуть.
4.
Думаю, что примерно лет в четырнадцать, а может, годом раньше или позже, я как раз прочитала тот самый роман русского писателя-эмигранта, что оставил человечеству в наследство само слово «нимфетка», но ни тогда, ни после, у меня не возникало сомнений в том, что я нравилась Якобу как женщина, а не как красивый ребёнок.
Моих фотографий тех лет у нас дома не было, первые снимки, после детских, относились ко времени несколькими годами позже, и, насколько я понимаю, на них я была уже совсем другая. Поэтому я могла лишь примерно представить себе, как выглядела тогда, могла лишь вспомнить, какой сама себя тогда считала. Я не нравилась себе.
Потом, впоследствии, я сильно похудела и больше, кажется, никогда не давала воли своему телу, но в тот год моё тело менялось слишком быстро, и я, сознательная часть меня, не успевала за этими изменениями. Должно быть, в то лето я выглядела такой, какой меня задумала природа, и моё тело было скорее женственным и мягким, скорее женским, чем девичьим. Разве что кисти рук и лодыжки мои были тонкими и худыми, ими я была довольна, ими я могла гордиться.
Со всей прямотой, на которую он, кажется, был горазд, Якоб мне сказал, что у меня «есть всё, что нужно» и что он считает меня очень красивой девушкой.
На комплименты он вообще не скупился, я и половине его слов не верила.
Мне казалось, он был бы только рад, если бы я была старше. Возможно, в его глазах я даже выглядела старше, была почти взрослой девушкой.
***
Он был ещё чужим для меня человеком, он сидел напротив меня со своим тёмным лицом и чужими, разглядывающими, глазами. Мне казалось, я даже теперь помнила, насколько чуждым он был мне в тот момент – посторонний взрослый мужчина, задающий вопросы.
Он задавал мне вопросы, и эти вопросы, даже самые невинные, смущали меня, кажется, я невольно старалась ответить на них правильно, и, казалось, не всегда угадывала. Он слушал придирчиво и критично, словно был не столько поклонником, потенциально «влюблённым» в меня, сколько взрослым человеком, мужчиной, слушающим детские или, быть может, женские глупости.
Ещё я хорошо запомнила анекдоты. Я не любила анекдоты вообще: мне казалось, что их рассказывают друг другу люди, когда им совсем не о чем говорить, – но анекдоты, которые рассказывал мне он, были к тому же грубы и неприличны. Ни один взрослый, из тех, кого я знала, не стал бы рассказывать мне такие истории, и они меня шокировали и даже оскорбляли. Я не понимала, как должна реагировать на них, но я не решалась уйти и не решалась даже сказать ему, что мне это не нравится.
Возможно, он понял это сам, потому что я не помню, чтобы во вторую нашу встречу он рассказывал мне такое снова. Я не исключала даже, что он таким образом проверял меня, пытался определить, к какой категории женщин меня можно отнести. Возможно, приличные женщины и не должны были смеяться на этими анекдотами. Хотя я не исключала также, что ему самому они нравились, были вполне в его вкусе.
Я не помню, о чём он спрашивал меня до этого, должно быть, ни о чём серьёзном. Потом он сказал: "Можно задать тебе нескромный вопрос?"
Я ответила: «Отвечать обязательно?» Или, может быть: «Я должна буду отвечать?»
"Желательно", – сказал он.
Я кивнула, и он спросил, был ли у меня кто-нибудь, был ли у меня уже мужчина.
Наверное, я могла бы ответить, что это его не касается. На самом деле, не знаю, почему я стала отвечать. Впрочем, кажется, вопрос не очень-то меня и удивил. Может быть, я так себе и представляла общение между мужчинами и женщинами. У меня не было никакого опыта в этом деле, настолько никакого, что я стеснялась этого и даже выдумала одноклассника, с которым якобы целовалась. Но вряд ли я могла бы соврать о том, что у меня когда-нибудь был мужчина. Даже мелкая ложь про поцелуи заставила меня мучительно покраснеть, и я боялась, что он мне не поверил.
Я ответила: "Нет".
Он воспринял мой ответ серьёзно, кажется, это было важно для него. Он даже не слишком это скрывал.
Может быть, ощущение другой культурной традиции, к которой он отчасти принадлежал – традиции народа более древнего, ровесника библейской ветхозаветной истории, принявшего христианство куда раньше, чем оно пришло на Русь, – делало всё то, что было между нами, непротивоестественным, имеющим право быть, может быть, даже почти нормальным.
Вот, кажется, он сидел и всерьёз проверял, гожусь ли я ему в жёны, гожусь ли я в матери его будущих детей.
Я подумала: возможно, мужчины, не имеющие генетической памяти о том, что такое жениховство нормально и допустимо, не могли бы вести себя так с девочкой, которой было только четырнадцать.
5.
Я не так уж часто вспоминала А.Д. в последнее время, хотя в квартире, где я жила, всё ещё кое-где порой попадались его вещи. Какая-то, скорее ментальная, чем физическая лень мешала мне сложить их все в дальний угол шкафа или даже выкинуть.
Теперь я вдруг вспомнила один наш разговор с А.Д., кажется, это было ещё в самом начале наших отношений. Не помню, почему мы заговорили об этом.
Даже когда мы с А.Д. были вместе, он не казался мне очень умным человеком, часто он говорил то, что вовсе не следовало бы говорить. В общем и целом, он лишь повторил тогда то, что я много раз и во многих выражениях слышала и читала раньше, с тех пор, как в школе мы под партой листали девичьи подростковые журналы. Везде, довольно пафосно, говорилось о том, что своего первого мужчину женщина запоминает на всю жизнь. А.Д. лишь повторил эту расхожую истину и добавил, что по этой причине каждый мужчина мечтает о сексе с девственницей. Чтобы она запомнила его навсегда. Он не сказал ничего нового. И всё-таки теперь я почувствовала знакомое, бывшее когда-то привычным, раздражение, которое А.Д., этот человек, во меня вызывал, и которое, мне казалось, я давно преодолела.