А потом горы кончились, сошли на нет в долгих лесистых склонах, и пришло время сворачивать с торного тракта – он уводил на северо-восток, путь же отряда лежал на юг.
По становящимся всё менее заметными просёлкам они шли от деревни к деревне ещё одиннадцать дней. На двенадцатый – узкая лента заросшей травой дороги вывела их в укромный залив лугов между двумя лесными крыльями; дорвагские владения кончались, за протянувшейся на десять лиг полосой заболоченных земель начинались пока ещё едва заметные среди лоскутьев леса каменистые холмы, выставившие над зелёными кронами свои лысые макушки; начинались предгорья Опустелой гряды. Здесь дорваги держали сильную пограничную стражу; и хотя их дозоры пропустили маленький отряд без задержек, Фолко заметил тревожные взгляды, брошенные им в спину. Келаст был известен как следопыт и мастер в поимке вражеских лазутчиков; и раз уж северные старшины отправили его на юг, значит, дела плохи и тревоги недалеки.
Пробиравшихся через болота друзей несколько суток неотступно преследовали комары; хоббиту оставалось лишь утешать себя воспоминаниями о том, что точно так же, если не хуже, было и четвёрке хоббитов после Пригорья; это помогало, но не очень.
Двадцать шестого июня по календарю хоббита они миновали болота и углубились в предгорные леса. Идти стало гораздо труднее; Опустелая гряда всё время протягивала на запад жадные руки своих крутосклонных отрогов; карабкаться то вверх, то вниз оказалось нелегко и путникам, и их коням.
Первое, что бросилось в глаза хоббиту, – как мало в этих местах зверя и птицы; почти не слышно звонкого перестука желны; даже синицы куда-то подевались. Несколько раз хоббиту встретились мёртвые муравейники, а однажды они увидели и сам исход: широкая шевелящаяся и остро пахнущая кислым лента рыжих муравьёв неостановимо двигалась куда-то на закат, таща за собой яйца и личинки. Лишь серых ворон ещё можно было застать на открытых местах, да по ночам друзьям частенько слышался тоскливый волчий запев. Не видно было помёта лосей, и заячьи следы, как сказал Келаст, почти исчезли. Ясное небо, изредка заволакиваемое негустыми облаками, щедрое солнце и ласковые тёплые дожди разительно отличались по внушаемому настроению от угрюмо замерших лесов. Дорваги и Эрлон искали следы дозоров Олмерова воинства – и не находили их. То ли черноплащники не заходили так далеко, то ли были очень осторожны… Фолко, прислушиваясь к себе и пытаясь угадать, откуда может появиться опасность, не мог почувствовать ничего определённого – только смутное и тяжёлое ожидание чего-то недоброго прочно угнездилось в груди.
По пути они крепко сошлись с Эрлоном; Фолко часто расспрашивал его о подробностях пути войска Короля-без-Королевства через северные земли; Эрлон отвечал с трудом, преодолевая тотчас вскипавший в нём гнев; он бледнел, лоб покрывался испариной, а в глазах вспыхивало такое пламя, что, увидь Фолко человека в таком состоянии года три назад, где-нибудь в своём родном Бэкланде, он убежал бы без оглядки.
Эрлон рассказывал об организации различных отрядов врага; о том, как до последнего тащили с собой своих ослабших, обмороженных товарищей ангмарские арбалетчики; как хазги, чувствуя близкую смерть от холода и голода, сами падали на обнажённые мечи, избавляя соратников от лишних ртов; как обессилевших заставляли садиться в сёдла – те ни за что не хотели занимать чужих, как им казалось, мест, находя более нуждающихся в помощи.
Говорил он и о том, что, стоило возле начинавшего отставать, всё чаще и чаще садящегося на снег воина появиться самому Олмеру, сказать несколько негромких слов, похлопать по плечу – и человек вставал, и вновь шёл, и дотягивал до привала; и потому сотни Олмера сохранили куда больше порядка и сил, чем можно было ожидать.
«И кончится век…» – всплыли в памяти хоббита строчки из пророчества Наугрима. Что это значит? Неужели – по коже пробежали ледяные мурашки, – неужели приближается назначенный Единым Час и мир идёт к дню Последней Битвы? Гэндальф, Гэндальф, что же ты, где же ты, где твой совет, где твоя жалость к малым и слабым?! Как нужен сейчас твой совет…
Они медленно, с трудом пробивались к северу, идя вдоль западных склонов Опустелой гряды. Ночами Фолко всё чаще и чаще долго лежал без сна, глядя в небо, покрытое бесчисленными огоньками голубоватых звёзд, и не чувствовал потребности закрыть глаза и зарыться в одеяло. Костёр постепенно угасал, хоббит оказывался один на один с ночью. Его взгляды отыскивали на небосклоне яркий пояс Небесного Меченосца; помещённый Светлой королевой как знак неминучей Последней Битвы и Конца Дней, он казался хоббиту полным скрытой угрозы. Словно кровавый глаз неведомого чудовища, горел багряный Боргиль; и кинжал, согретый теплом тела хоббита, вдруг начинал, точно живой, проситься на волю из ножен. В такую ночь Фолко впервые услышал неслышимый для других холодный голос, исходящий из покрытого синими цветами клинка: «Крови, крови, много крови хочу выпить я, прежде чем выпаду из твоей обессилевшей руки. Крови знатных и сильных, дабы выковавший меня возрадовался, увидев это из своих высоких чертогов…»
Замирая от ужаса, Фолко обнажил холодно сверкнувшее в звёздном отблеске оружие; и ему показалось, что чьи-то полные силы и власти глаза смотрят на него из глубины крестовника; он попытался заговорить в мыслях со своим кинжалом, но тот не отвечал ему, и хоббит невольно вновь вспомнил Красную Книгу, бильбовские «Переводы с Эльфийского», историю Тьюрина Турамбара и его меч, примерно так же заговоривший в последний день жизни великого героя; и последние слова Тьюрина, обращённые к оружию, – не возьмёт ли оно его собственную кровь как выкуп за пролитую кровь других, убитых Тьюрином в ослеплении? И меч ответил «да», и взял выкуп, и сломался. И Фолко, точно по наитию, держа в ладони обращённый остриём к себе кинжал, высоко поднял руки навстречу льющемуся с небес серебристому сиянию и, чувствуя, что ломится в незримые, но запертые пока что двери, обратился к клинку – не возьмёт ли он его, хоббичью, кровь? Кровь, но не жизнь? Будет ли он служить ему так же верно, как служил выковавшему его?
Тишину лесной ночи, безмолвие июньского леса вдруг нарушило донёсшееся откуда-то из дальних далей чистое и тонкое теньканье, словно десятки крохотных серебряных молоточков били по звенящим наковальням; и среди этого звона до внутреннего слуха Фолко вновь донеслись сказанные ему слова: «Да! Я с радостью выпью твоей крови, ибо высокая судьба твоя и удивительный жребий выпал тебе. Никто из носивших меня не предлагал мне крови своей в знак дружбы, и, хотя я не могу служить тебе так, как своему создателю, ты будешь стоять лишь на одну ступень ниже его. Клянусь тебе, что не выскользну из твоей ладони и найду щель в любой броне. Я помогу тебе пройти невидимые преграды, ибо немалые силы вложил в меня мой создатель. Дай же мне напиться!»
Фолко медленно завернул себе левый рукав, правая рука его, сжимая кинжал, нависла над смутно забелевшей в темноте плотью; и тут его охватил страх перед болью, хотя ему приходилось терпеть за время странствий куда как немало; и лишь огромным усилием воли он заставил себя провести холодным и острым лезвием себе повыше кисти. Он так вдруг испугался хруста разрезаемой кожи, что даже не почувствовал боли. Тёплые тёмно-алые струйки побежали по запястью, и скрытое в клинке заговорило снова, и хоббит услышал:
«Да! Давно не пил я крови и ныне доволен. Но погоди же прерывать этот благословенный поток. Ибо с каждой каплей крови твоей возрастает моя сила, и чем дольше ты терпишь, тем более страшен и неотразим буду я в твоих руках!»
И Фолко терпел, не замечая мокрого от его собственной крови плаща. Мало-помалу начинала кружиться голова, страх ледяными когтями вцепился в сердце – вдруг он не выдержит…
Но он выдержал. Клинок вдруг словно сам собой нырнул в ножны, правая рука, держа невесть откуда взявшуюся холстину, зажала рану, а клинок обратился к хоббиту в третий раз:
«Довольно! Ибо иначе ты слишком ослабеешь. Воистину дружбу хочешь ты предложить мне, ибо не вкралось в помыслы твои даже следа мысли, что я хочу умертвить тебя, взяв всю твою Влагу Жизни. И буду я служить тебе, как не служил никому, и да не будет знать промаха рука твоя, сжимающая мою рукоять!»