– Здорово, мужики! – крикнул я из машины.
Мне никто не ответил. Я улыбнулся и хотел было отпустить тормоза, как вдруг дядя Коля размахнулся и под пронзительный матерок изо всех сил ударил кулаком в лицо одному из сыновей.
У бедного парня из носа брызнула кровь. Я обомлел. Шатаясь и утираясь пятернёй, поруганный сын обнял батю за плечи. Старик аж присел от тяжести сыновних ласк. Мотая патлами кучерявой шевелюры, будто отмахиваясь от комаров, парень гаркнул:
– Правильно, отец. Имеешь право!
И разговор, прерванный старческим рукоделием, как ни в чём не бывало, покатился дальше.
А я снял машину с тормоза и, приплясывая на восхитительных неровностях деревенского тракта, направился к своему дому.
Оглядев хозяйство и распаковав необходимые вещи, я разложил на столе нехитрое городское угощенье, зажёг любимую керосиновую лампу и принялся за рюмкой чая обдумывать увиденное.
Кровавое рукоприкладство дяди Коли, но более всего безусловное смирение сына не давали мне покоя. Что это? Код родового послушания или рецидив русской традиционной несвободы? Отец (начальник, хозяин, царь) прав уже потому, что он – Отец (Начальник, Хозяин, Царь) и может позволить себе всё, наплевав на демократическую казуистику? Выходит, русский человек лично заинтересован в вертикали власти? Ведь придёт время, он сам окажется в положении отца (начальника и пр.), и тогда!..
Да нет, что я говорю! Не свойственна славянину подлая житейская меркантильность. Родовой код? Волк никогда, даже под страхом смерти, не выйдет за красные флажки. Так и сын никогда не поднимет руку на отца. А как же Гражданская война, Павлик Морозов?.. И хотя отец Павлика не очень, говорят, походил на ангела, но ведь дядя Коля Шилов тоже не по-райски поступил с сыном.
До самой ночи, вооружившись диалектикой Сократа, я искал объяснение этой странной иррациональной особенности русского человека.
Но вот ходики на стене пробили полночь. Моё застолье припорошила серебристо-зеленоватая патина лунного света. Я припомнил поговорку «Утро вечера мудренее», выпил на посошок последнюю порцию «мещерского чая» и не раздеваясь повалился на кровать.
На рассвете мне привиделся сон.
Стоит на крылечке дядя Коля не с четырьмя подвыпившими сыновьями, а с величайшими мудрецами древности. Стоят они в кружок, разговаривают. Толкуют по-гречески, о чём – не разобрать. Вдруг Николай Степанович делает взмах рукой. Его кулачок неторопливо, словно в замедленной съёмке, начинает движение по свободной гиперболической траектории.
Я экстраполирую её точечные значения и пытаюсь вычислить адресата. Наконец – о ужас! – ко мне приходит понимание: кулак дяди Коли направляется к лицу… Сократа!
По мере приближения старческого кулачка к финальной точке траектории приплюснутый нос мудреца становится ещё более приплюснутым. Сохраняя выражение высокой задумчивости, Сократ едва заметно губами повторяет: «Может, знаю, а может, и не знаю…»
Вот «карающая десница» дяди Коли настигает великого мудреца. Сократ падает на ступени и выплёвывает, как выбитый зуб, вредоносную частицу «не».
Дальше происходит что-то невероятное! Литеры, лишившиеся отрицания, начинают обнимать друг друга. Они смеются, пританцовывают на старческих ланитах, как на разрушенной деревянной танцплощадке, и в один голос повторяют: «Знаю, знаю всё про всё!»
Сократ поднимается, соскребает с лица развеселившиеся литеры, хмурит брови и задаётся вопросом: «Количество знания расширяет кругозор проблемы и, значит, увеличивает границу с незнанием. В соревновании двух бесконечностей истина неопределима. Диалектика, которая в развитии своём не заканчивается истиной, для мудреца не имеет смысла…» За спиной Сократа стоит Платон и старательно стенографирует каждое слово Учителя.
Платон собирается поставить знак «омега» под последней мыслью Сократа, но неугомонный кулачок дяди Коли вновь маячит в опасной близости. На этот раз его гиперболическая траектория упирается в чело великого идеалиста. К чести Платона следует сказать – в минуту опасности он не счёл нужным прервать запись.
Через несколько секунд шиловский кулак настигает иррациональный образ мыслей мудрейшего из последователей Сократа. Я замечаю слёзы, брызнувшие из глаз Платона, потрясённого ударом. Овальные глазницы, привыкшие к влаге в минуты восторженных откровений, на этот раз до краёв наполнились слезами растревоженного болью человека.
Однако странный сон всё яснее раскрывает свои тайные замыслы. Как в русской былине, дядя Коля замахивается в третий и, видимо, решающий раз. Я беспечно гадаю: кто следующий? И вскоре понимаю, что на этот раз мерзкий кулачок гиперболизируется… на моей физиономии.
– Не может быть! – восклицаю я.
– Отчего же, Луцилий? – улыбается Сенека. – У господина Шилова, нашего славного Кесаря, имеется одна дурная привычка – лишать жизни верных и любящих подданных, пока они не запятнали свою честь изменой. Вам, русским, это должно быть понятно. Ваша история из столетия в столетие напоминает горящий Рим. Может, поэтому, – Сенека хитро прищуривается, – вы именуете свою столицу Третьим по счёту Римом?
Последние слова Луция Аннея Сенеки вызывают у мудрецов дружные улыбки, а Платон, прикрыв окровавленную челюсть складками шёлковой туники, сплёвывает выбитый зуб.
Рассказ 4-й. Сторож Серёга
Апрель в этом году выдался слякотный и холодный. Весна кутала солнце в плотную «силиконовую» обёртку кучевых облаков и словно издевалась над осиротевшими за зиму городскими (не-у)дачниками.
Только в начале мая весенняя чаровница подобрела, сменила угрюмый северный хрипоток на говор весёлой южанки и напутствовала в дорогу нетерпеливых дачников, засидевшихся в квартирах: «Езжайте! Ветер вам в спину!»
Памятуя о весенней дорожной распутице, я опечатал гараж, набил продуктами рюкзак и прыгнул поутру в переполненный автобус «Москва – Касимов» с единственным желанием отдышаться от городской зимы и побродить с авторучкой по живописным Мещерским перелескам. Да и хозяйство проверить – дело не лишнее. Мало ли что.
Километров за десять до городка Спас-Клепики (есенинские места!) водитель притормозил на пустынном дорожном пятачке у пробитого дробью указателя «Ханинская школа».
Махнув рукой исчезающему за поворотом фрагменту цивилизации, я с наслаждением вдохнул целебную мещерскую арому. «Хорошо-то как!» – шепнула душа.
«И правда хорошо! – ответил я, наблюдая, как сквозь верхушки корабельных сосен сверкает и рассыпается бенгальскими искрами апрельское полдневное солнце. – Чисто-то как, будто в раю!»
Гулкая тишина, подкрашенная первыми беззаботными трелями птиц, тончайшей акварелью «прописала» моё внезапное восхитительное одиночество.
Однако пора в путь. Мне предстояло трудное семикилометровое путешествие через три деревни и два коварных весенних болота. «Дорогу осилит идущий!» – воскликнул я и к вечеру, обходя циклопические дорожные лужи, добрался до родного пятистенка.
Оглядев хозяйство, я сел перекусить. Только нарезал хлебец и приготовился выпить рюмку чая, раздался стук в дверь и послышался вкрадчивый голос Сергея, моего соседа, одного из немногих зимующих жителей деревни Беляково:
– Борь, ты, что ль, приехал?
По осени, закрывая хозяйство, я передал ему дубликат ключей и попросил приглядеть за домом. Теперь же он, без сомнения, явился вернуть ключи в обмен на положенный за службу магарыч.
– Входь, Серёга, – ответствовал я.
– А то я гляжу, свет зажёгся. Никак Борис пожаловал, – пробормотал сосед, переступая порог.
Передо мной стоял молодой старик, выжженный изнутри дешёвой палёной водкой.
Как обыкновенна и незатейливо печальна судьба русского деревенского человека!
Так кулёк скомканной бумаги, брошенный на угли, поначалу дымится и не подаёт признаков горения. Но потом вдруг в одном или нескольких местах образуются тёмные пятна. Они растут. Поверхность бумаги быстро чернеет, будто погружается в кляксу. Наконец из чёрных проталин вырываются языки огня. Как огненные павлины, они распускают алые хвосты и безжалостно уничтожают «мать-бумажку», подарившую им мгновение жизни.