— Карл Дарк, — говорю я.
Она присаживается к нам. Вилли наливает, ей стакан вина и при этом отпускает остроту. Она смеется и посматривает на Карла. Временами взгляд ее скользит по его нарядной лошадке. Это и есть та самая девушка в модном платье. Я с изумлением смотрю на Адель: как она изменилась! Может быть, и здесь меня обмануло воспоминание? Может быть, оно так махрово разрослось, что заслонило собой действительность? Здесь у столика сидит чужая, несколько шумная девушка, которая много, слишком много говорит. Но не скрывается ли под этим внешним обликом другое существо, более знакомое мне? Возможна ли такая перемена в человеке оттого, что он стал старше? Может быть, действительно виновато время, думаю я. С тех пор прошло больше трех лет; ей было шестнадцать, когда мы расстались, она была ребенком, теперь ей — девятнадцать, и она взрослая женщина. И вдруг меня охватывает несказанная печаль, которую несет в себе время; оно течет и течет, и меняется, а когда оглянешься, ничего от прежнего уже не осталось. Да, прощание всегда тяжело, но возвращение иной раз еще тяжелее.
— Что у тебя за лицо, Эрнст? В животе урчит, что ли? — спрашивает Вилли.
— Он скучный, — смеется Адель, — он всегда был таким. Ну, будь же немного побойчее! Девушкам это больше нравится. Сидишь как надгробный памятник.
Ушло безвозвратно, думаю я, и это тоже ушло безвозвратно. Не потому, что Адель флиртует с брюнетом и с Карлом Дарком, не потому, что она находит меня скучным, не потому, что она стала иной, — нет! Я попросту увидел, что все бесполезно. Я бродил и бродил кругом, я стучался во все двери моей юности, я вновь хотел проникнуть туда, я думал: почему бы ей, моей юности, не впустить меня, — ведь я еще молод, и мне так хотелось бы забыть эти страшные годы. Но она, моя юность, ускользала от меня, как фата-моргана, она беззвучно разбивалась, распадалась, как тлен, стоило мне прикоснуться к ней; я никак не мог этого постичь, мне все думалось, что хоть здесь, по крайней мере, что-нибудь да осталось, и я вновь и вновь стучался во все двери, но был жалок и смешон в своих попытках, и тоска овладевала мной; теперь я знаю, что и в мире воспоминаний свирепствовала война, неслышная, безмолвная, и что бессмысленно продолжать поиски. Время зияющей пропастью легло между мной и моей юностью, мне нет пути назад, мне остается одно: вперед, куда-нибудь, куда — не знаю, цели у меня пока еще нет.
Рука судорожно сжимает рюмку; я поднимаю глаза. Адель сидит и настойчиво расспрашивает Карла, где бы раздобыть несколько пар шелковых чулок; танцы все еще продолжаются, и оркестр играет все тот же шубертовский вальс, и сам я все так же сижу на стуле и дышу, и живу, как прежде, но разве не ударила молния, сразив меня, разве только что не рассыпался в прах целый мир, а я выжил, на этот раз безвозвратно потеряв все…
Адель встает и прощается с Карлом.
— Итак, значит, у «Майера и Никеля», — весело говорит она. — Это верно: они действительно торгуют из-под полы всякой всячиной. Завтра же зайду туда. До свидания, Эрнст.
— Я провожу тебя немного, — говорю я.
На улице она подает мне руку:
— Дальше со мной нельзя. Меня ждут.
Я отлично понимаю, что это глупо и сентиментально, но ничего не могу с собой поделать: я снимаю фуражку и кланяюсь низко-низко, будто прощаюсь навеки — не с Аделью, а со своим прошлым. С секунду она пристально смотрит на меня:
— Ты действительно иногда чудной какой-то…
И, напевая, она бегом спускается вниз по дороге.
Облака рассеялись, и ясная ночь лежит над городом. Я долго гляжу вдаль, затем возвращаюсь в ресторан.
4
Сегодня в ресторане Конерсмана, в большом зале, первая встреча наших однополчан. Приглашены решительно все. Предстоит большое торжество.
Карл, Альберт, Гард и я пришли на целый час раньше назначенного времени. Так хочется повидать знакомые лица, что мы едва дождались этого дня.
В ожидании Вилли и всех остальных усаживаемся в кабинете, смежном с большим залом. Только что мы собрались было сыграть партию в кости, как хлопнула дверь и вошел Фердинанд Козоле. Кости выпадают у нас из рук — до того мы поражены его видом. Он — в штатском.
До сих пор он, как почти все мы, продолжал носить старую солдатскую форму, сегодня же, по случаю торжества, впервые вырядился в штатское платье и теперь красуется перед нами в синем пальто с бархатным воротником, в зеленой шляпе и в крахмальном воротничке с галстуком. Совсем другой человек.
Не успеваем мы прийти в себя от удивления, как появляется Конор. Его тоже мы в первый раз видим в штатском: полосатый пиджак, желтые полуботинки, в руках тросточка с серебряным набалдашником. Высоко подняв голову, он важно шествует по залу. Натолкнувшись на Козоле, он в удивлении останавливается. Козоле изумлен не меньше. И тот и другой иначе себе друг друга даже не представляли, как только в солдатской форме. С секунду они разглядывают друг друга, потом разражаются хохотом. В штатском они кажутся друг другу невероятно смешными.
— Послушай, Фердинанд, я всегда думал, что ты человек порядочный, — зубоскалит Конор.
— А что такое? — Козоле, сразу насторожившись, перестает смеяться.
— Да вот… — Конор тычет пальцем в пальто Фердинанда. — Сразу видно, что куплено у старьевщика.
— Осел! — свирепо шипит Козоле и отворачивается; но мне видно, как он краснеет.
Глазам своим не верю: Козоле и впрямь смущен и украдкой оглядывает свое пальто. Будь он в солдатской шинели, он никогда не обратил бы на это внимания; теперь же он потертым рукавом счищает с пальто несколько пятнышек и долго смотрит на Карла, одетого в новенький превосходный костюм. Он не замечает, что я слежу за ним. Через некоторое время он обращается ко мне:
— Скажи, кто отец Карла?
— Судья, — отвечаю я.
— Так, так… — тянет он задумчиво. — А Кайла?
— Податной инспектор.
— Боюсь, вы скоро не захотите знаться с нами — говорит он, помолчав.
— Ты с ума сошел, Фердинанд! — восклицаю я.
Он пожимает плечами. Я удивляюсь все больше и больше. Он не только внешне изменился в этом проклятом штатском барахле, но и в самом деле стал другим. До сих пор ему наплевать было на всякую такую ерунду, теперь же он даже снимает пальто и вешает его в самый темный угол зала.
— Что-то жарко здесь, — с досадой говорит он, поймав мой взгляд. Я киваю. Помолчав, он спрашивает угрюмо:
— Ну, а твой отец кто?
— Переплетчик, — говорю я.
— В самом деле? — Козоле оживляется. — А Альберта?
— У него отец умер. Слесарем был.
— Слесарем! — радостно повторяет Козоле, как будто это по крайней мере папа римский. — Слесарь, это замечательно! А я токарь. Мы были бы коллегами.
— Совершенно верно, — подтверждаю я.
Я вижу, как кровь Козоле-солдата начинает возвращаться к Козоле-штатскому. Он словно свежеет и крепнет.
— Да, жаль, что он умер. Бедный Альберт, — говорит Козоле, и когда Конор, проходя мимо, опять корчит презрительную мину, он, ни слова не говоря и не поднимаясь с места, ловко награждает его пинком. Это опять прежний Козоле.
Дверь в большой зал хлопает все чаще. Народ понемногу собирается. Мы идем туда. Пустое помещение, украшенное гирляндами бумажных цветов, уставленное пока еще не занятыми столиками, кажется холодным и неуютным. Наши однополчане собираются группками по углам. Вон Юлиус Ведекамп в своей старой прострелянной солдатской куртке. Отодвигая стоящие на дороге стулья, быстро пробираюсь к нему.
— Как живешь, Юлиус? — спрашиваю я. — А за тобой должок, не забыл? Крест из красного дерева! Помнишь, ты обещал смастерить для меня из крышки от рояля ладный крестик? Пока что можно отложить, старина!
— Он бы мне самому пригодился, Эрнст, — печально говорит Юлиус. — У меня жена умерла.
— Черт возьми, Юлиус, а что с ней было?
Он пожимает плечами:
— Извелась, верно, постоянным стоянием в очередях зимой, тут подоспели роды, а у нее уж не хватило сил перенести их.
— А ребенок?