Мотивы его поступков становились все более необъяснимыми. Я знала, что им движет гордость: свои навыки преподавания Роджер ставил в один ряд с эрудицией, и в открытую заявить, что он не справляется с работой, было бы осквернением десятилетий успеха. Еще я знала, что им движет страх. Он и так потерял слишком многое, начиная с родителей и продолжая Тедом. Возможность того, что к списку присоединится еще и его карьера, должно быть, вселяла в него ужас. Я могла понять, как синтез чувства собственного достоинства и тревоги заставил его отказаться от предложения Стивена. Я понимала, почему он отверг и мое. Мне это пришлось совсем не по душе, но я понимала, почему. Единственное, чего я не могла понять, так это почему он так ведет себя с деканом. Роджер очень хорошо осознавал свое положение, которое коренилось в знании своего места на кафедре и в кампусе. Что бы он ни думал об администрации и ее представителях, при встрече он делал все возможное, чтобы поддерживать с ними хорошие отношения. Поэтому-то его решение пропустить встречу с деканом – особенно с такой самоуверенной женщиной, как Френсис, – шло вразрез со всем, что он делал раньше. И это была намеренная пощечина. Приглашение к катастрофе.
Когда я вспоминаю все это, мне кажется, что так он все и задумывал. Вот он, фатализм Роджера в действии. Он знал, что дело плохо. Сколько всего он знал, насколько все было, по его мнению, плохо, – это было не важно. А важно было то, что он, осознав неотвратимость происходящего, пришел к выводу, что ничего не может с этим поделать. Он стремительно летел в пропасть. Все, с чем он боролся всю свою сознательную жизнь, все мировое зло, в конце концов, его настигло. Он не мог выйти из этой борьбы победителем. Единственным выходом для него было остановиться и наблюдать, как все продвигается к развязке. Он не был глуп, и в своих действиях видел яркий пример самореализующегося пророчества, но в то же время ситуация еще раз доказывала: все, что приносило неудобство, Роджер предпочитал игнорировать.
Не стоит и говорить, что вдобавок ко всему он казнил себя за Теда.
Удивительно, как в такой ситуации, ректору удалось уговорить Роджера взять отпуск, прежде чем он достигнет точки невозврата. Она не стала торопиться и позвонила после выходных. В понедельник в конце рабочего дня она лично позвонила ему и пригласила присоединиться к ней за обедом. Он согласился. Должно быть, этот звонок он расценил как долгожданный конец. Финита ля комедия, последние шаги по эшафоту. Его гордость тешило то, что его бы лично уволила ректор колледжа, а то, что случится это за обедом, усмирило бы тревогу.
Не знаю, что там на своем десятом этаже сказала ему Карли. Роджер со мной не поделился. В тот день он встретил меня, как только я открыла дверь. В вазе на кухонном столе стоял огромный букет цветов. Он обнял меня, поцеловал так, как не целовал уже несколько недель, и сказал:
– Сегодня у меня был разговор с ректором.
Я тут же напряглась, соображая, как увольнение скажется на его пенсии, и не придется ли нам жить на одну мою скромную зарплату. Он ощутил, что я насторожилась, и сказал:
– Все хорошо, все в порядке. Я взял отпуск за свой счет, с сегодняшнего дня.
– Взял отпуск?
– Да.
– Что случилось? – Я не могла поверить, что все это – не очередная странная шутка, ловушка или очередная проверка на верность.
– Скажем так: я осознал свои ошибки.
– Ты серьезно?
– Серьезно. А теперь, – сказал он, – в честь принятого мною решения и сопутствующей ему новообретенной свободы я приглашаю тебя на ужин.
В моей сумке лежало тридцать эссе, не говоря уже о четырех главах «Дома о семи фронтонах», которые я задала читать студентам и на которые мне по-хорошему надо было взглянуть самой. Я бросила сумку у двери, и мы наконец попали в ресторан «Канал-Хауз». Славный был вечер. Не знаю, бывал ли ты там. Ресторан находится на Мейн-стрит в Купер-Фолз. Ужин в нем влетит тебе в копеечку, или даже две. Но оно того стоит. Мы с Роджером заказали семь блюд, и они были восхитительными. Подавались они в старом доме. Мы сидели в одной из верхних комнат, за столиком у окна. Камин тихонько потрескивал. Из других комнат доносились голоса людей, звон столовых приборов, скрежет стульев. Роджер… Роджер вдруг снова стал самим собой. Словно последние два месяца он тащил на себе огромный груз – мешок с валунами, – но теперь, наконец, опустил его на землю. Он шутил с официанткой, с разносчиком, который приносил нам блюда, и с сомелье. Мы разговаривали как в старые добрые времена, обменивались идеями, спорили – спокойно спорили – о книгах, которые читали для занятий и для себя. Я совсем расслабилась и только тогда осознала, как была напряжена в последнее время. Роджер оставил щедрые чаевые, и после ужина, точнее, его завершения – такой ужин просто так не кончается, его надо довести до чудесного завершения, – мы прогулялись по Мейн-стрит до водопада. Стоя и наблюдая за пенящейся водой, белой в лунном свете, я не могла поверить, что худшее осталось позади, что мы подошли к самому краю пропасти и в последнюю секунду сделали шаг назад. И ночью… Скажу так: той ночью все тоже закончилось хорошо.
* * *
Последующие недели были похожи на медовый месяц, которого у нас никогда не было. Мы ужинали в ресторанах, уезжали из дома, даже как-то махнули на остров Мартас-Винъярд на несколько дней. Я словно находилась в трансе. Эссе своих студентов я читала сквозь розовые очки, и многие благодаря этому подтянули успеваемость. Я никогда не ставила столько «отлично», сколько в том семестре. Роджер возвращался к жизни. Он все еще был опечален смертью Теда, но печаль его присмирела, затихла. Однажды вечером мы даже поговорили о том, что, может, нам стоит попробовать завести еще одного ребенка. На тот момент мы оба были не готовы, но, по крайней мере, могли обсудить эту тему. Тот месяц… Как будто нашу жизнь поставили на паузу, понимаешь? Но даже тогда меня не покидало чувство, что это лишь антракт. «С этого момента я прекращаю быть твоим отцом; ты больше не мой сын». Проклятие всегда оставалось поблизости, как бы я ни стремилась отдалиться от него. Как и образы лиц, шипящие в дверных проемах. Казалось, мы начали привыкать к повседневной, рутинной жизни. Когда я вспоминаю то время, те четыре недели, я задаюсь вопросом, могла ли я что-то тогда сделать иначе. Может, стоило предложить уехать на время, попутешествовать по стране полгода или год. Или улететь в Европу. У Роджера было много знакомых в Лондоне. Мы могли бы снять квартиру, и он бы показал мне диккенсовские места. Или я бы поискала, где останавливался Готорн во время своей поездки в Англию. Куда-нибудь… Что-нибудь, что увело бы нас… Что увело бы его подальше от Гугенота, от этого Дома.
И когда я задаюсь этим вопросом, я уже знаю ответ. Нет, я ничего бы не смогла изменить. Роджеру, то есть нам, посчастливилось получить передышку, но она была временной. И я еще называю его фаталистом. Какая ирония. Не знаю… После свершившегося сложно поверить, что все могло обернуться иначе. Роджер был Роджером. Как будто… Я как-то записалась на курс древнеанглийского на один семестр, чтобы набрать достаточно кредитов для получения степени магистра. И писала итоговую письменную работу по «Беовульфу», потому что, будем откровенны, у англосаксов больше и писать-то не о чем. Так вот, меня очень увлекло слово weird. Происходит оно от англосаксонского wyrd, которое в большинстве случаев переводят как «судьба», что не совсем точно. Я провела свое исследование, прошерстила старые словари, покрытые слоями пыли, и обнаружила, что wyrd на самом деле означает «порядок вещей таков, каков он есть». Поначалу сложно переварить. Если бы все шло не так, как должно было бы, то все было бы по-другому. Но поскольку все так, как есть, значит, так и должно быть. Знаю, порочный круг. Но мне показалось, что в этом что-то есть: в том, что, когда оглядываешься на прожитую жизнь, произошедшие события кажутся на удивление неотвратимыми, как будто следуют самой Судьбе. Я помню, что Аристотель говорил: «Судьба человека есть его характер», – но разве это не одно и то же? Разве можно отделиться от своей сущности?