Знает ли старый архиерей, что взрастил неисправимых атеистов? Надо полагать, знает, но, может быть, верит в их обращение. Иначе зачем же снова и снова посылать в Ленинград и Ташкент проповеди, религиозные сентенции, телеграммы такого, например, содержания: "Дорогого первенца поздравляю днем Ангела... Мученик Михаил князь Черниговский да будет тебе примером верности Христу"? Для доктора медицинских наук Михаила Войно-Ясенецкого все разговоры о Христе - просто белиберда. И для Алексея, и для Валентина тоже. Они многократно рассекали человеческие ткани и никакой души, никакого духа не обнаружили; совершали безнравственные поступки - и гром с ясного неба над ними не грянул. Белиберда!
Отец готов примириться даже с сугубо внешним вниманием детей к его чувствам и верованиям. Но молодые (впрочем, теперь не такие уже и молодые) не считают нужным поздравить старика с Пасхой и Рождеством, не желают помнить день его Ангела. Белиберда все это! Бред! Чепуха! И Лука, громогласный Лука, Архиепископ Крымский, перед которым трепещут прихожане и священнослужители, с глубокой болью сердечной шлет своим сыновьям текст телеграммы с пасхальным поздравлением от бывшей своей сослуживицы врача Левиковой и приписывает на телеграфном бланке: "Мише и Алеше в пример и укор. Еврейка неуклонно поздравляет меня с праздниками Рождества Христова и Воскресения, а вы, мои сыновья, никогда! Это глубокое огорчение для меня". Более твердых слов для увещевания близких он не находит.
Но пока архиепископ Лука судится и рядится с детьми, подрастает новое поколение. Внуки вызывают у него еще большую нежность, чем дети. Он осыпает малышей подарками, поселяет их на лето у себя на даче. Конечно же, гуляя с маленькими человечками по пляжу или парку, говорит им о мученичестве Христа, о Его заповедях. Дети слушают, кивают головенками, а на следующее лето от прошлогоднего посева и след простыл: все вытоптано. В десять двенадцать лет рвутся последние нити, связывающие его с этими новыми Войно-Ясенецкими. Для внуков, взращенных в материальном и духовном убожестве послевоенных лет, дед-архиерей - не что иное, как ископаемый мамонт. Что-то смешное и стыдное чудится во всех его разговорах. Ведь и в детском саду, и в школе, и дома им много раз повторяли: никакого Бога нет. И черта тоже нет. А есть наша социалистическая наука, которая все мировые проблемы решит запросто. Лука с горестным изумлением глядит на родных ему по крови и таких непонятных, чужих людей. Он ли положил начало этой странной веточке рода людского?
И все же отступать перед безверием он не привык. Старик берется за перо, чтобы усовестить дочь Елену, которая сама уже стала бабушкой: "Помните ли ты и Аня (внучка) о своей великой ответственности перед Богом, если вы не заботитесь, чтобы научить Ирочку и Катюшу закону Божию и молитвам?
Ведь они под страшной опасностью антирелигиозной пропаганды. Я мог бы прислать тебе изданный Патриархией Новый Завет с Псалтирью, если ты и Аня дадите обещанье читать их моих правнучкам. Новый Завет мне с трудом удалось достать в четырех экземплярах для всех детей". Пустое. Никому не нужны ни его с трудом добытые книги, ни его с еще большими муками постигнутый жизненный опыт. Любимец Луки, школьник Алексейка, сын Михаила, приехав на алуштинскую дачу, деловито излагает деду, какие именно суждения относительно религии существуют у них в пионерском отряде. Точку зрения Мани-пионервожатой он, Алексейка, считает истиной в последней инстанции и ничего другого не желает знать.
Алексейка стал Алексеем Михайловичем, женился, привез в Алушту жену Лену. Но и эта встреча, от которой Лука ожидал многого, окончилась полным взаимным непониманием. Молодая женщина с презрением говорила о церкви, о церковниках. Какой там Бог? Ведь спутник в космосе летает. Лука попытался что-то, объяснить молодой даме, но нарвался на жесткую оппозицию. Она приехала спокойно отдыхать на приморской даче, а не выслушивать проповеди.
Последние годы жизни омрачены мыслью о поколении, которое упорно отталкивает все, что связано с верой, с церковью. Что сделало их такими? Воспитание? Пропаганда? Ответ рядом, совсем близко, но это "рядом" находится в миллионах километров от миропонимания архиепископа Луки. Да, и пропаганда, и семейное воспитание. Но сильнее слов действует практический опыт, который эти юнцы извлекают прямо из окружающего воздуха, из атмосферы своей эпохи. "Будешь якшаться с попами - перекроем все дороги, выгоним из института, не дадим заниматься наукой, зашлем в глухомань, сгноим, задушим". Вслух такое произносят редко. Но каждый студент, комсомолец знает: это не пустые угрозы. Ибо хоть раз да присутствовал на собрании, где шельмовали и исключали верующего товарища, хоть раз да слышал, как это делается в других институтах, в других городах. Какой же здравомыслящий советский юноша, какая же здравомыслящая советская девушка, имея альтернативу: "Вера или карьера", - не шарахнется от опасной церковной ереси? Их и обвинять-то не в чем. Ведь мы воспитывали их здравомыслящими реалистами...
Где было архиепископу Луке понять глубинный смысл происходящего? Как ему догадаться о душевном оскоплении, произведенном над его близкими? Он слитком прост. И в простоте свой год спустя, когда у Алексейки и Лены родился ребенок, запрашивает: "Почему не пишете мне, крещена ли Танечка?" Так они и совмещаются в нем: простота и мудрость, способность к философскому прозрению и элементарная слепота...
О слепоте настоящей, а не фигуральной задумался Лука впервые вскоре после войны. Зрение на единственном глазу начало угасать еще в Тамбове. Дальше - хуже. Осенью 1947 года пришлось поехать в Одессу к Филатову. Знаменитый окулист осматривал долго, обстоятельно, подал надежду: до слепоты далеко. "Филатов нашел у меня помутнение хрусталика, которое будет прогрессировать медленно, и способность читать сохранится на несколько лет (от 3-х до 10-ти)".
Одесский прогноз оказался правильным. Четыре года спустя Крымский Архиерей все еще может, хотя и с трудом, читать и писать. Почерк его, правда, потерял свою чеканность, но это все та же рука, за которой угадывается характер, отнюдь не расплывчатый. Может быть, хватило бы ему зрения и до конца дней, но весной 1952 года, не рассчитав своих сил, Войно снова провел несколько недель (как всегда, с утра до вечера) в московских медицинских библиотеках. Переутомил глаз, зрение стало падать буквально по неделям. Исчезло ощущение цвета, предметы обратились в тень. Теперь на приеме профессору приходилось спрашивать у секретаря, какого цвета у больного опухоль, как выглядят у пациента кожные и слизистые покровы. В конце концов Лука отказался и от приема больных, и от подготовки второго издания "Регионарной анестезии".
Осенью 1952 года профессор Филатов, состоявший с Войно в переписке, предложил ему предварительную операцию - иридэктомию. Лука в Одессу не поехал: решил, что у него, как у диабетика, операция может окончиться нагноением. Прошел еще год. Филатов собирается в Крым, но неожиданная болезнь расстраивает поездку. В доме Симферопольского Архиерея надежды снова сменяются унынием. Унывают в основном родственники. Лука же учится передвигаться по комнате ощупью и ощупью же подписывает бумаги, подготовленные секретарями. Подпись, сделанная вслепую, выглядит задористо, ползет круто вверх. Молодой епископ Михаил Лужский, приехавший в Симферополь, чтобы познакомиться со знаменитым собратом, вспоминает:
"Я переступил порог и увидел Владыку, который стоял посредине кабинета. Руки его беспомощно шарили в воздухе, он, очевидно, пытался сыскать затерявшееся кресло и стол. Я назвал себя и услышал низкий, твердый голос, который совершенно не согласовывался с позой хозяина дома: "Здравствуйте, Владыка. Я слышу Ваш голос, но не вижу Вас. Подойдите, пожалуйста". Мы обнялись. Завязалась беседа. Лука угощал меня виноградом, чаем, расспрашивал о московских и ленинградских новостях. Его интересовала и моя служба, и где я учился, кто были мои учителя. Спросил, между прочим: "На Вас панагия?" Ощупал: "Настоящая. А что же секретарь сказал, что на Вас крест?" Во время разговора он встал и включил огромную мощную лампу позади часов с прозрачным циферблатом. Явно напрягаясь, сам разглядел время. Я и потом замечал: все, что только мог, он делал сам. Слепота не подорвала его волю и не разрушила яркости восприятия: когда я спросил - видит ли он сны, Владыка ответил: "О, еще какие! В цвете!"