Потом получил диссертационную тему – детский аутизм. Надо было как-то организовывать амбулаторный прием. Ну, не во взрослой же больнице. Приютил меня В.И. Гарбузов в недавно открывшемся городском отделении детских неврозов, то есть дал возможность принимать кого мне надо, отрабатывая волонтерским приемом общих пациентов. А года через полтора, когда уволился «инвалид пятой группы», взял меня на работу. Больничные коллеги посмотрели на меня, как на полного идиота: из такой (!) больницы, из большой психиатрии (!) в какую-то поликлинику, в малую, да еще детскую, психиатрию – ну, дурачок, но вольному воля. Был это 1973 году.
Первое время я, до того уже вполне профессионал, вновь ощутил себя щенком или, вернее, взрослым, но по-щенячьи растерянным псом. Жил по Виктору Шкловскому: «Хорошо жить и мордой ощущать дорогу жизни». Я ни-че-го не понимал! Приходит мать с сосущим палец ребенком. В мозгу быстро прокручивается: шизофрения – нет, депрессия – нет, олигофрения – нет, органическое поражение мозга – нет, истерия – нет, невроз навязчивых состояний – нет. И чего ходят с такой ерундой? Ах, дурная привычка, вредная… а что в ней, собственно, вредного? И что мне с этим делать? Лекарств от нее нет. Что посоветовать матери, кроме как палец пацану на ночь горчицей с перцем мазать, понятия не имею, но они не за этим пришли, потому что уже мазали – толку ноль, а когда перестали, он спросил, почему ему сегодня на ночь пальчик этим вкусненьким не намазали. Хоть плачь!
Ни психиатрические диагнозы, ни привычные классификации характеров ничего не давали для работы. Ну, хорошо, мать – шизоидная личность, которая по учебникам должна быть эмоционально холодной, но ведь любит же она ребенка! Копились пачками протоколы тестирования родителей и детей, которые даже расшифровать не успевал, а потом и вовсе бросил этим заниматься. Ударился в гипноз – индивидуальный, групповой, но вскоре начал постепенно замечать то, что сегодня воспринимается азбучной истиной: не потому мать приходит, что ребенок палец сосет, а потому, что это ее беспокоит. Смешно сказать, но это было – открытием, неким поворотным пунктом.
Помню, как это произошло. Кончался вечерний прием – пациентов семь-восемь индивидуально и три группы гипноза. Вернулся в кабинет за портфелем. Стук в дверь: «Доктор, можно?» Какое можно?! Девять вечера, я уже не дышу… «Но, доктор, я так издалека ехала, я даже без ребенка» – и заходит все же, садится, начинает говорить. Я, надо сказать, раздражен – и тем, что согласился, и тем, что она какую-то скучную пургу метет, из которой только и ясно, что ребенок – органик с трудным, конфликтным поведением. Так проходит минут десять, и тут я вдруг осознаю, что все это время гляжу в стол и даже лица ее не вижу. Ладно, говорю себе, все равно она уже здесь, все равно время погибло, так хоть послушай ее толком. Поднимаю глаза. Вижу очень волнующегося, растерянного и подавленного, неглупого человека. Говорим с ней около часа о ее жизни с ребенком. Она приехала через несколько недель, но не с сыном на прием, а поблагодарить, так как никаких проблем больше нет. Что, вылечил я его? Или помог ей ее проблемы в отношениях с ним решить?
Удержаться на всех этих ухабах и поворотах помогали раньше начавшие работать в психотерапии коллеги. Отделение было первой и единственной в СССР службой такого рода. Собрались в нем энтузиасты, работавшие не за страх, а за совесть. Открывали велосипеды, учились на ходу, щедро делились друг с другом опытом и находками. В.К. Мягер, как добрая и заботливая мамка, помогала и работать, и расти, и не заноситься. А занестись было от чего. Семь-восемь человек – мы выдавали на-гора продукцию, как хороший институт. Стали заглядывать в гости коллеги и ну очень большие фигуры из снобистой Москвы, из-за близких и далеких границ. Так познакомился с М.Е. Бурно, с которым до того был знаком только по трогательно-человечным текстам, оттеняемым изысканной старомодностью языка.
Короче говоря, сам не заметил, как стал все реже выписывать рецепты, засунул в дальний угол тесты, перестал раздавать направо и налево советы… в общем, начал становиться сначала психиатром-психотерапевтом, а потом все больше – просто психотерапевтом. Период линьки и ломки закончился, начался период достаточно ровного развития. Теперь могу лишь удивляться терпению пациентов и родителей, их ненавязчивым урокам и поддержке и благодарить судьбу, не давшую наколоть слишком много дров и удержавшую от многих потенциально разрушительных глупостей «дикой психотерапии». Хотя и не безгрешен и не без ошибок, и еще как!
Время перестройки обернулось новой профессиональной перестройкой – с 1985 года стал работать на только что открытой кафедре детской психиатрии факультета усовершенствования врачей Педиатрического института у проф. Д.Н. Исаева. И вот тут обнаружил, что я уже другой, не тот, иной. Как говорил Андрей Вознесенский: «Связи остались, но направление их изменилось». То есть положенные лекции читал, больных на практических занятиях «разбирал», вел пациентов в детской психиатрической больнице. Но в халате психиатра чувствовал себя уже неуютно, как будто что-то важное, что должен делать, не доделываю. Огорчало, что курсанты, набравшись знаний, не набираются умений.
К тому же оказался в кругу людей, которых интересовали душа и дух, а не психика. Границы тогда приоткрылись, в СССР стали ездить западные коллеги, которых уводили из-под носа приглашавших официальных организаций. Это были замечательные семинары – чаще всего дома у Александра Бадхена, ставшие колыбелью будущих Гильдии психотерапии и тренинга и Института психотерапии и консультирования «Гармония». Особенно хорошо помню такие вечера с Вирджинией Сатир, с Джозефом Голдштейном и Шарон Зальцберг, а потом семинары Артура Сигала, Джона Бранда. И, конечно, встречу с Виктором Франклом в Москве (с Карлом Роджерсом – прозевал). А еще были группы Александра Алексейчика, расширяющееся сотрудничество с зарождавшейся психологической практикой. Это была прекрасная учеба, но использовать ее в жестко очерченных рамках преподавания психиатрии и больничного лечения было трудно. Дискомфорт нарастал. Некоторой отдушиной была работа над докторской диссертацией по психологии пола – работе сугубо психологической, хотя в названии и было «в норме и патологии». Но и она была научным приключением, а не живым делом. Настоящее же разрешение пришло в виде согласия проф. Д.Н. Исаева открыть предложенный мной доцентский курс детской клинической психологии и психосоматики, которым я и руководил до ухода из института.
Здесь мое ренегатство разгулялось настолько, что через полгода на цикле в Калининграде мы с моей сотрудницей – психологом Еленой Ларионовой – подпольно изменили структуру курса, введя в начале его несколько дней тренинга. Удивительная штука обнаружилась: к концу этих пяти дней наши курсанты умели делать то, чему в системе «язык – уши» мы раньше не могли научить и за месяц. Прецедент был создан, и тренинг de facto стал обязательной первой частью курса, а мы с Еленой сложились в тренерскую пару, к которой позже, уже во внекафедральной жизни, присоединилась Мария Островская. Приглашение в 1986 году преподавателем на всесоюзную летнюю школу молодых психологов в Огниково вполне официально ввело меня в круг психологов.
Развод закономерно назревал и состоялся летом 1992-го, когда мы с Леной ушли в Институт «Гармония». Кафедральные коллеги посмотрели вслед и, облегченно вздохнув, покрутили пальцем у виска… Следующие семь лет до моего отъезда были годами жизни в психологической практике. Развод, пожалуй, слишком сильно сказано, поскольку ренегатом я оказался в глазах далеко не всех психиатров и даже был консультантом объединения «Детская психиатрия» в Петербурге. Да и психология стала занимать совсем иное место в российской жизни, так что объездил с тренингами всю страну. Работа в Независимой психиатрической ассоциации России и Ассоциации детских психологов и психиатров, расположенно принявших мою психологизацию, не только не мешала насыщенной счастливости психологической практики, но и расширяла ее сферу. Это были удивительные годы действительно счастливой работы – психотерапевтической и тренерской, преподавательской).