На той же неделе, когда Винсент поведал Тео о своих затруднениях, он получил посылку от родителей, в которую были вложены зимняя куртка, брюки из грубошерстной ткани и теплое женское пальто – этот подарок ясно говорил о том, что вопреки всему родители по-прежнему любили своего сына. «Я был весьма растроган этим», – признавался Винсент. Да и как можно было не растрогаться? Дома у него положение было тяжелое. Этот человек, сердце которого переполняла доброта, не мог совершить чуда – таких людей, как Син, не переделаешь. Она жила, как привыкла жить. Скудные средства Винсента, единственным источником которых были денежные переводы, регулярно поступавшие от Тео, Син растрачивала на вино и сигареты. Она пила, курила, сплевывала и бранилась, даже перестала присматривать за ребенком; возвращаясь домой, Винсент был вынужден сам кормить малыша кашей. Он не жаловался, несмотря ни на что, прощал Син ее выходки и все же глубоко страдал. Он самый обездоленный из всех людей на свете. Нет никакой радости в его жизни, кроме этого младенца в люльке, один он скрашивает его унылые дни, словно «луч солнца». Конечно, он желал бы иметь хоть какой-нибудь заработок – он даже подумывал о литографии, полагая, что людям из народа было бы приятно украсить свои жилища репродукциями, которые можно было бы купить по дешевке, не выше десяти центов за штуку. В этих целях он нарисовал на камне силуэты землекопов и людей, пьющих кофе, затем возвратился к своим прежним работам, таким, как «Скорбь» («Sorrow»), для которой позировала Син, и «Горюющий старик» («Worn Out») – «старик рабочий сидит в задумчивости, уронив на руки голову (на этот раз лысую), упершись локтями в колени». Увидев эти рисунки, художник Ван дер Вееле посоветовал Винсенту приняться за крупные композиции. Но Винсент ответил, что для этого еще не настало время. Вопреки всем препонам, вопреки страшной нищете он продолжал идти своим путем, убежденный, что ему нечего и не от кого ждать. Торговцы интересуются только тем, что легко продать, – pleasing saleable: «они потакают самым худшим, самым примитивным склонностям публики и воспитывают дурной вкус». Успехом у него на родине пользовались лишь омерзительные «декаденты». Тщетно стал бы он искать сочувствия у толпы. «Мы не должны тешить себя иллюзиями, – писал Винсент Ван Раппарду, – а, напротив, приготовиться к тому, что нигде не встретим понимания, что нас станут презирать и травить, но, несмотря на все это, мы обязаны сохранить мужество и энтузиазм». Правдивость, абсолютная искренность – вот единственное, к чему надо стремиться.
Энтузиазм? Никто другой на месте Винсента не мог бы испытывать это чувство. Приезд отца заставил его окончательно осознать, в какую пропасть увлекла его Син. Ни единого упрека не вымолвил пастор, а лишь удивленно и грустно молчал, но этот немой укор был для Винсента хуже всякой брани. Он уже понимал, что ему не спасти Син. Но какое дело святому до очевидных фактов? «Я по-прежнему думаю, – говорил Винсент, – что нельзя оставить женщину, если она мать и покинута всеми».
Он жил впроголодь. Все, что не успевала промотать Син, он тратил на свое искусство, нанимая за плату натурщиков, предпочитая голодать, лишь бы не замедлить работу. Заведомо принося себя в жертву искусству, сознавая весь риск этой беззаветной жертвы, но не желая знать ничего, кроме велений искусства, он как-то сказал своему брату пророческие слова: «Во мне горит огонь, которому я не могу дать погаснуть, который я, напротив, обязан разжигать, хоть я и не знаю, к чему это приведет. Я не удивлюсь, если все кончится для меня печально. Но в иных случаях лучше быть побежденным, нежели победителем, так, например, лучше быть Прометеем, чем Зевсом». Когда дело касается искусства, он непримирим. На Ван Раппарда, выручившего его в трудную минуту, он тем не менее набросился с упреками за то, что тот согласился взять заказ: «Чем чаще Вы будете писать декоративные вещи к “торжественным случаям”, как бы очаровательны и удачны они ни были, тем больше Вам придется поступаться Вашей совестью художника». Год шел к концу. У Винсента совсем не осталось сил. И все же 3 января нового, 1883 года он написал брату: «Надеюсь, старина, что благодаря упорному труду я когда-нибудь научусь писать хорошие вещи. Я еще не достиг этого, но я не упущу своей добычи и буду биться за нее… Вперед, вперед!»
Он работал «с холодной одержимостью», полагая, что обогащает свое мастерство, а связь с Син между тем обогащает его жизнь – «одно сопутствует другому». Глубокая мысль, над которой стоило бы задуматься многим художникам. И все же, всячески стараясь поддерживать в себе веру в будущее, Винсент не мог закрывать глаза на гнетущую неустойчивость своего положения: «Подчас, когда меня одолевают заботы, мне кажется, будто я плыву на корабле по бурным волнам. Но, в общем, хоть я и знаю, что море таит в себе множество опасностей и что в нем можно утонуть, все же я очень люблю море и готов сравнительно спокойно встретить грядущие невзгоды».
Здоровье Винсента расшатано. Начали сдавать глаза: ему даже больно смотреть. Он чувствовал, как его одолевает «какая-то слабость или непобедимая усталость». Однако это исхудалое тело обладало поразительной выносливостью, которую поддерживала и пришпоривала неистощимая воодушевленность Винсента. Когда крайняя нехватка денег мешала ему неотрывно заниматься живописью и акварелью, Винсент довольствовался карандашом и мелом.
«Горный мел, – восторженно писал Винсент, – наделен душой и жизнью, и… можно подумать, будто он понимает, чего от него хотят, он слушается тебя и подчиняется… У него настоящая “цыганская душа”… Он цвета вспаханного поля в летний вечер. Я бы накупил его с полсетье, если бы его меряли такой мерой». А как-то раз в феврале этот нищий с ликованием сообщил, что на публичных торгах приобрел все двадцать с лишним томов журнала «Грэфик»! Эта покупка, преисполнившая его радостью, в то же время навела его на грустные размышления: «Разве не смешно, по существу говоря, что такой человек, как я, предложил самую высокую цену за эти тома на публичном книжном торге в городе искусства, каким слывет Гаага?.. Мне даже в голову не могло прийти, что я приобрету эти книги… Хоть я и счастлив, что они теперь мои, все же мне грустно, что ими так мало интересуются… Не находите ли Вы, что мы живем в пресную эпоху? А может быть, я просто вообразил себе это? Такое отсутствие страсти, тепла, сердечности! Впрочем, мне приятно листать “Грэфик”. Листаешь и невольно думаешь самым эгоистическим образом: какое мне дело до всего этого! Я вовсе не намерен скучать, даже если живу в пресную эпоху. Но не каждый день бываешь эгоистом, и, когда не бываешь им, тебя охватывают горькие сожаления».
Головы рыбаков в зюйдвестках, мусорные свалки, старые ведра, продырявленные корзины, котлы с выбитым дном, – «черт возьми, до чего красиво!» – дешевые столовки, рабочие с тачками – таковы сюжеты, которые отныне выбирает для своих этюдов Винсент. «Я рисую без перерыва», – писал он Ван Раппарду. Он прочитал «Сартор Резартус» Карлейля, любившего называть вещи своими именами, и этот автор порадовал его осуждением условностей – этого «старого хлама». Всесилие банальности приводило Винсента в ужас. «Давайте призовем друг друга писать исключительно с модели, – говорил он Ван Раппарду, – и повлияем друг на друга насколько возможно в том смысле, чтобы не работать на потребу торговцев и банальных любителей искусства, а стремиться к мужественности и силе, к истине, точности и честности». Он думал о Терстехе, олицетворявшем для него «вечное нет» – the everlasting no, – и этому ненавистному торговцу противопоставлял the everlasting yes – «вечное да», «настоящих людей», воодушевленных «неувядаемой верой».
Если бы только художники сплотились! «Разве не было бы добрым делом объединить наши усилия, сняв помещение, где каждый день собирались бы натурщики?» Натурщики, натурщики! Они все больше нужны ему, нужны, чтобы полнее отражать реальность. Но увы, на сотрудничество художников надеяться не приходится. Если так, то главное – не тратить порох попусту. «Берегите свои силы, – твердил Винсент Ван Раппарду. – Я хочу этим сказать, что Вы не должны употреблять их на что-либо, не имеющее прямого отношения к Вашей цели».