Читая это, мы, конечно, негодовали, волновались, горячо обсуждали события, комментировали их, делали свои выводы и предположения, но дальше разговоров и споров дело не шло и однообразие жизни ничем не нарушалось.
В ноябре месяце приток сведений еще более сократился. Мы вынуждены были довольствоваться только тем, что случайно долетало до нас и, чаще всего, в искаженном виде. Под секретом передавалось, что Дон власть большевиков не признал Всероссийской властью и что впредь до образования общегосударственной всенародно признанной власти Донская область провозглашена независимой, в ней поддерживается образцовый порядок и что, наконец, казачья армия победоносно двигается на Москву, восторженно встречаемая населением. Вместе с тем, росли слухи, будто бы Москва уже охвачена паникой; красные комиссары бежали, а власть перешла к национально настроенным элементам. Из уст в уста передавалось, что среди большевиков царит растерянность, они объявили Каледина изменником и тщетно пытаются организовать вооруженное сопротивление движению, но Петроградский гарнизон отказался повиноваться, предпочитая разъехаться по домам. Можно себе представить какие розовые надежды рождались у нас и с каким нетерпением ожидали мы развязки событий. К сожалению, в то время мы жили больше сердцем, чем холодным рассудком, не оценивая правильно ни реальную обстановку, ни соотношение сил, а просто сидели и ждали, веря, что гроза минет и снова на радость всем засияет солнце.
Дни шли, просвета не было, а хаос и бестолковщина увеличивались. У более слабых уже заметно росло разочарование, у других определеннее зрела мысль о бесцельности дальнейшего пребывания в армии, появилось и тяготение разъехаться по домам. Но что делать дома, как устраивать дальше свою жизнь, как реагировать на то, что происходит вокруг, все это, по-видимому, не представлялось ясным и отчетливо в сознании еще не уложилось. Видно было только, что неустойчивость создавшегося положения мучит всех и вызывает неопределенное шатание мысли. Между тем, обстановка складывалась так, что необходимо было решить вопрос – что делать дальше; требовалось выйти из состояния «нейтралитета», нельзя было дальше прятаться в собственной скорлупе разочарования и сомнений, казалось, надо было безотлагательно выявить свое лицо и принять то или иное участие в совершающихся событиях. Делясь этой мыслью со своими сослуживцами, я чаще всего слышал один и тот же ответ: «Мы помочь ничему не можем, мы бессильны что-либо изменить, у нас нет для этого ни средств, ни возможности, лучшее, что мы можем сделать при этих условиях – оставаться в армии и выждать окончания разыгрывающихся событий или с той же целью ехать домой». Такая психология – занятие выжидательной позиции и непротивление злу, подмеченное мною, – была присуща командному составу не только нашей армии, ею оказалась охваченной большая часть и русского офицерства и обывателя, предпочитавших, особенно в первое время, октябрьской революции, т. е. тогда, когда большевики были наиболее слабы и неорганизованны, уклониться от активного вмешательства с тайной мыслью, что авось все как-то само собой устроится, успокоится, пройдет мимо и их не заденет. Поэтому многие только и заботились, чтобы как-нибудь пережить этот острый период и сохранить себя для будущего. Можно сказать, что в то время их сознанием уже мощно овладела сумбурная растерянность, охватившая русского обывателя; они теряли веру в себя, падали духом, сделались жалки и беспомощны и, тщетно ища выхода, судорожно цеплялись иногда даже за призрак спасения. Чем другим можно объяснить, что во многих городах тысячи наших офицеров покорно вручали свою судьбу кучкам матросов и небольшим бандам бывших солдат и зачастую безропотно переносили издевательства, лишения, терпеливо ожидая решения своей участи[7].
И только кое-где одиночки офицеры-герои, застигнутые врасплох неорганизованно и главное – не поддержанные массой, эти мученики-храбрецы гибли, и красота их подвига тонула в общей обывательской трусости, не вызывая должного подражания.
Пробираясь на Дон в январе месяце 1918 года, я был очевидцем такого героического поступка на станции Дебальцево. Красногвардейцы, обыскивая вагоны, вывели на перрон несколько человек, казавшихся им подозрительными в том, что они, по-видимому, офицеры и пробираются на Дон. На стенах станции пестрели приказы: «Всем, всем, всем», которыми предписывалось каждого офицера, едущего к «изменнику Каледину», расстреливать на месте без суда и следствия. Подступив к одному из них, комендант станции, полупьяный здоровенный солдат, закричал: «Тебя я узнал, ты с… капитан Петров, контрреволюционер и, наверное, едешь на Дон!» Он не успел докончить фразы, как маленький, щупленький и невзрачный на вид человек, к кому относились эти слова, выхватил револьвер и на месте уложил коменданта, а также и двух ближайших красногвардейцев, после чего сам пал под обрушившимися на него ударами. Чрезвычайно показательно, что другие арестованные застыли, как окаменелые, не использовав ни удобного момента для бегства, ни употребив для своей защиты оружие, которое, как оказалось, у них было. Они покорно стали у стены и были тут же расстреляны рядом со станционной водокачкой.
Я не знаю, был ли этот маленький, худенький человек действительно капитан Петров, но я должен сказать, что в моих глазах он был настоящий герой, большой русский патриот, который смело взглянул в глаза смерти. На суд Всевышнего он предстанет вместе со своими земными самозваными судьями, осмелившимися его судить за его патриотизм, за горячую любовь к Родине и честное выполнение им своего священного долга.
Мир праху Вашему, все такие чудо-храбрецы герои. Собой вы явили пример беспредельной неустрашимости, ибо, совершая такой поступок, Вы твердо были уверены, что идете на неминуемую гибель, пощады для Вас быть не могло. Вы ее не ждали, и Вы геройски и красиво приняли самую смерть.
Вынужденное бездействие сильно меня тяготило. Ужасно было думать о России и томиться без дела в румынском городке, проводя время в ненужных спорах, в обществе столь же праздных офицеров. Меня все чаще и чаще назойливо преследовала мысль оставить армию, пробраться на Дон, где и принять активное участие в работе. Дальнейшее пребывание в армии, по-моему, было бесцельно, а бездействие – недопустимо. Из совокупности отрывочных сведений постепенно слагалось убеждение, что в недалеком будущем юго-восток может стать ареной больших событий. Природные богатства этого края, глубокая любовь казаков к своим родным землям, более высокий уровень их умственного развития в сравнении с общей крестьянской массой, столь же высокая степень религиозности, патриархальность быта, сильное влияние семьи, наконец, весь уклад казачьей жизни, чуждый насилию и верный вековым казачьим обычаям и традициям, – все это, думал я, явится могучими факторами против восприятия казачеством большевизма.
Уже тогда в нашем представлении Дон был единым местом, где существовал порядок, где власть, как мы слышали, была в руках всеми уважаемого патриота ген. Каледина.
Мне казалось, что Донская земля скоро превратится в тот район, где русские люди, любящие родину, собравшись со всех сторон России, плечо о плечо с казаками, начнут последовательное освобождение России и очищение ее от большевистского наноса. При таких условиях, конечно, долг каждого быть там и принять посильное участие в предстоящем большом русском деле, а не сидеть в армии, сложа руки и выжидать событий под защитой румынских штыков.
О своем решении оставить армию я в средних числах ноября доложил командующему армией ген. Келчевскому, подробно мотивируя ему причины, побуждавшие меня на это. Анатолий Киприянович выслушал меня очень внимательно, но, к глубокому моему удивлению, не высказал ни одобрения, ни порицания моему решению. Мое заявление он встретил равнодушно и выразил лишь сомнение в благополучном достижении мною пределов Донской области.
Помню, точно такое же безразличие я встретил и со стороны начальника штаба ген. В. Тараканова и большинства моих сослуживцев. Только в лице 2–3 из них я нашел сочувствие моему решению, что послужило мне большой моральной поддержкой для приведения в исполнение моего замысла. Чрезвычайно были характерны и не лишены исторического интереса рассуждения большинства моих соратников по поводу моего отъезда, являвшиеся отражением тогдашнего настроения огромной массы нашего офицерства. В главном, они сводились к тому, что-де на Дону казаки ведут борьбу с большевиками, Поляков – казак и потому, если он желает, пусть едет к себе. Именно такова была тогда психология нашего офицерства, и лучшим доказательством этого служит то, что несколько позднее из целого Румынского фронта, насчитывавшего десятки тысяч офицеров, полковнику Дроздовскому удалось повести на Дон только несколько сотен. Остальная масса предпочла остаться и выжидать, или распылиться, или отдаться на милость новых властелинов России, а часть даже перекрасилась если не в ярко-красный, то, во всяком случае, в довольно заметный розовый цвет.