Книга и отец настолько сливаются в моем воображении, что, говоря о библиотеках, я думаю об отце, а говоря об отце, думаю о библиотеках. Я вижу его, окруженного своими книгами, в рабочем кабинете с книгой в руке. Я вижу его в спальне его квартиры то в Петербурге, то в Выборге, то в Швейцарии, с грудами книг под кроватью, над кроватью, рядом с кроватью, на ночном столике, повсюду, куда только можно положить книгу. Отец любил называть себя «книжным червяком», хотя это было и неправильно – книжный червяк разъедает, портит книги, а отец в них рылся и свято их хранил и оберегал от порчи.
Рубакин имел ряд привычек в отношении книг. Он брал книгу в руки особым движением, перелистывал ее, разумеется, никогда не слюнявя для этого палец, беря страницу мякотью среднего пальца за крайний верхний край страницы: так книга не пачкалась и не мялась, и ее было легко перелистывать.
Рубакина крайне возмущало небрежное, неряшливое обращение читателей с книгами. Он видел в этом неуважение к книге.
Отец весь день работал дома или рылся в книгах в библиотеке. У него был большой кабинет, сплошь заставленный шкафами с книгами. В этот кабинет нам, детям, не полагалось входить, когда отец там работал. Иногда, когда приоткрывалась дверь в него, я видел отца, сидящего за столом, обложенного книгами и писавшего. Уже тогда у него был ужасный почерк, который с годами стал хуже. У него была судорога большого пальца, так называемая писательская судорога. Только я разбирал позже его почерк, даже он сам не мог читать им написанное. В письмах к моему отцу Владимир Галактионович Короленко жаловался, что не может разбирать его «иероглифы» и тратит на это дело много времени.
Отец очень любил диктовать свои работы. Так как я еще в детстве выучился печатать на машинке и печатал быстрее, чем любая из его машинисток, он в Швейцарии очень часто диктовал мне и даже не хотел из-за этого отпускать меня учиться в Париж.
Диктовал он с остановками, задумываясь, заглядывая в свои записи или в книги. Обыкновенно было так, что он кончит фразу, скажет: «Точка». Затем покопается в своих записях и снова начинает. «Точка». И так повторяется слово «точка» несколько раз, пока наконец мысль не сформулируется у него в голове. В Швейцарии отец выучился печатать на машинке, но печатал не быстро, двумя пальцами, тем более что при писании еще обдумывал каждую фразу. Но и на машинке он писал плохо, рассеянно, с массой опечаток, пропусков.
Иногда отца или мать спрашивали какие-то студенты или молодые люди в полурабочем костюме. Их принимали таинственно, в кабинете отца, никогда не говорили детям, кто это. Но не раз, зайдя в кабинет отца после таких посещений, я находил там между бумагами поражавшие меня своим видом газеты и журналы, напечатанные на необыкновенно тонкой и шелковистой бумаге и носящие необычные названия: «Искра»[21], «Революционная Россия»[22], «Освобождение»[23]. Я пытался их читать, но ничего не понимал. К тому же газеты и журналы эти у нас не залеживались. Вероятно, отец или мать, прочитав их, немедленно передавали дальше.
Реже всего к нам попадала «Искра», чаще всего «Освобождение». Отец мой лично знал П.Б.Струве, редактора этого буржуазно-либерального органа, но с ним не дружил и вообще этот журнал считал малоинтересным. Его гораздо больше интересовали «Революционная Россия» и «Искра». Но «Искра» тогда была мало распространена среди радикальной интеллигенции. У этой интеллигенции еще сохранились традиции и влияние народников. Меня не удивило позже, что в период первой русской революции огромное большинство интеллигенции сочувствовало эсерам, в то время как либеральная буржуазия, земцы стали кадетами.
Мне было около десяти лет, когда мы с матерью и младшим братом оторвались от отца. Это случилось в 1901 году. Отца выслали из Петербурга после студенческих волнений 1901 года, когда петербургские литераторы выступили в защиту студентов, подписав протест против избиения студенческой демонстрации у Казанского собора.
Мать же мою выслали просто из столицы, и мы поселились на станции Шувалово по Финляндской железной дороге, в двадцати минутах езды от Петербурга.
Тогда же, в 1901 году, отец приехал в Крым.
Крым сыграл большую роль в жизни Рубакина. В Крыму он жил на даче у своего знакомого, профессора-метеоролога В.П.Коломийцева и там познакомился с его женой Людмилой Александровной, которая впоследствии стала второй женой моего отца и прожила с ним всю жизнь, пережив его в Швейцарии только на несколько месяцев. Людмила Александровна была из немецкого рода Бесселей, ее прадед был крупным математиком и астрономом, двоюродные братья ее содержали известный в России музыкальный магазин. Она была замечательной пианисткой, готовилась выступать в концертах, знала блестяще французский и немецкий языки, но вся ее жизнь сложилась так, что ей не пришлось никогда работать. Всю свою беззаветную преданность и любовь она отдала моему отцу, окружив его необычайно заботливым уходом.
Отец, как все русские интеллигенты того времени, ничего не умел делать сам, своими руками. Если бы он остался один, он умер бы с голоду, так как не сумел бы себе даже сварить яйца. Ему всегда нужен был рядом преданный человек для того, чтобы окружать его уходом, заботиться о его пище, одежде, вообще о хозяйстве.
Такой женой, какую ему было надо, стала Людмила Александровна.
Если отец укорял мою мать, что она слишком много занимается детьми и хозяйством и слишком мало общественными делами, то он сам же не давал ей возможности этими делами заниматься, взваливая на нее все заботы по дому.
Он увлекся Людмилой Александровной, так как для него она была вначале воплощением других интересов – музыки, литературы, искусства. Но вскоре, женившись на ней, он превратил и ее в такую же «домашнюю хозяйку» и даже еще в гораздо большей степени, чем мою мать. Ему даже в голову не приходило, чтобы он сам, хоть сколько-нибудь помогая ей по хозяйству, дал бы и ей возможность заниматься общественными делами или хотя бы ее специальностью – музыкой.
Людмила Александровна занималась музыкой дома. По вечерам она играла отцу его любимых композиторов-классиков. Как она, отец мой признавал только классическую музыку и совершенно не понимал новых композиторов. Не любили они оба и оперной музыки, считая ее легкой, неглубокой. Музыка играла большую роль в жизни отца. Он любил музыку, но как-то не саму по себе, а в связи с ее содержанием. Мне кажется, что в музыке он мало ценил гармонию, страсть, все те эмоции, которые непосредственно возбуждаются музыкой.
Вечером, устав от работы, он усаживался в кресло, слушал сонаты Бетховена или грустные полонезы и прелюдии Шопена и думал. Потом вскакивал и незаметно уходил в свой кабинет, где набрасывал своим ужасным почерком пришедшие ему во время музыки мысли. Как и кино, музыка возбуждала в нем мысли, ничего общего с нею не имеющие, она являлась каким-то особым раздражителем клеток его головного мозга.
Внешне он очень любил кино, особенно восторгался им как достижением человеческого гения. В кино он ходил регулярно. Много раз ходил с ним и я. И я заметил, что, по существу, он все время терял нить того, что происходило на экране. Он как будто отрывался от виденного, уходил в свои мысли и, приходя минутами в себя, спрашивал меня: «А что они там говорят?» Или: «Что сделал такой-то?» Вернувшись домой после сеанса кино, он бросался к бумаге и записывал мысли, пришедшие ему в голову во время сеанса. То, что показывали на экране, только частично и прерывисто доходило до его сознания, но все это возбуждало его мысли, его литературное творчество, мысли, часто не имевшие никакого отношения к тому, что происходило на экране.
Семейная жизнь моего отца с его второй женой, Людмилой Александровной, сложилась совершенно иначе, чем с моей матерью. Людмила Александровна, хотя и во многом разделяла революционные идеи отца, на деле была «толстовкой», исповедовала «непротивление злу насилием».