– На суд проходим, – добавил гарсон в погонах. – Заседание не задерживай.
Я послушно ступил за ним, но стоило мне только покинуть боксик, как он выдернул браслеты из-за спины и защелкнул у меня на руках. Только почему-то спереди, а не сзади.
– Бежать то не собираешься? – спросил он, улыбаясь на одну сторону.
Я пытался отвечать остроумно.
– Да вроде пока не планировал.
– Ну смотри. Я тогда сильно не буду затягивать, хорошо? Не жмет тебе?
– Вообще идеально. Чувствуется профессиональный подход.
Однако мое чувство юмора конвоир явно не оценил.
– Ладно, пошли, подход. Не отставай.
И тут предстояло самое непростое. Мы поднялись по лестничной клетке. Я шел, волочась за ними. Они обернулись раз, два, затем и вовсе бросили эту затею, когда мы оказались на большом, широком, освещенным множеством длинных ламп, коридоре. Я поднял глаза и увидел, как ко мне подбегает мама, обнимает меня, жмется к моему уху. Конвоир оттаскивает ее, но с трудом. Она плачет, прикрывает ладонью рот, шепчет: «Сыночка, дорогой…» Мои глаза теперь тоже на мокром месте. Рядом стояла Настя, ее слезы тоже текли по щекам. Потом отчим Илюхин, его супруга, отец нашего общего друга Артема, седым волосом нагнетающего страх и тоску на юное хрупкое сердце. Следом Лехина мать, затем еще кто-то. Все они тянулись вдоль длиннющего, казалось, нескончаемого холла. Мне было так стыдно, что я не просто хотел провалиться сквозь землю на глубину самой чистой скважины, но и вовсе исчезнуть с этой планеты, чтобы никогда тут не появляться. Еще ни разу в жизни мне не было так хреново. Словно все то дерьмо, что сводило меня с ума последние сутки, дружно скооперировалось и с силой плюхнулось на башку. Я заходил в зал суда, отбрасывая с висков стекающие фекалии, однако вонь была уже невыносимой. Меня завели в какую-то клетку. Сняли наручники. Посадили на лавку.
– Подсудимый, встаньте, – обратилась ко мне толстая рыжая тетка с грубым, пропитым голосом, одетая в черную мантию. Вероятно, судья.
– Вам подозреваетесь в совершении преступлений, – продолжила она говорить, взяв в руки какой-то листочек. – По части третьей статьи тридцатой части четвертой статьи двести двадцать восьмой прим один и части первой статьи тридцатой части четвертой статьи двести двадцать восьмой прим один Уголовного Кодекса Российской Федерации.
Звучало все это ужасающе. И зал выглядел ужасающе. Я представлял себе иначе его. Как в фильмах американских. Большой, с несколькими рядами напротив трибуны судьи для родных и близких, обвинительной атмосферой. А выглядел он по-российски: квадратура, как у кабинета начальной школы, две парты (по одной на прокурора и адвоката), стул на колесиках под жопой у жирного председателя справедливости и портрет Путина, висящий на одном гвоздике, чуть завалившийся на бок. А атмосфера дерьмовая. Не обвинительная.
Я трясся, дрожал, не мог поднять провинившееся глаза. Мать находилась в зале, прямо напротив меня. Вместе с отчимом. Потом выступал адвокат. Он предложил суду отпустить меня под залог в полмиллиона рублей. Я сразу начал думать, откуда у матери столько денег. Неужто машину продали? Мне стало еще хреновей.
– Суд вас услышал, можете сесть, – обратилась судья к адвокату. – Давай послушаем, что скажет следователь…эм…как вас, простите?
Высокий, статный мужчина поднялся на ноги и представился:
– Панфилов Юрий Михайлович.
– Вам слово, Юрий Михайлович.
Он тоже взял в руки листочек. И тут понеслась. Вашему вниманию я представлю концовку его ораторского насилия.
– Я считаю, что нет оснований для того, чтобы отпускать Парейко Дмитрия Алексеевича под залог, так как преступления, в которых он подозревается относятся к категории особо тяжких, за которые предусмотрено наказание в виде лишения свободы сроком до двадцати лет. В связи с чем, ходатайствую о заключении Парейко Дмитрия Алексеевича под стражу с пребыванием в следственном изоляторе сроком на два месяца.
До двадцати лет лишения свободы…что же я такого наделал? Ноги мои подкосились. Я свалился на лавку, будто мешок с картошкой. В глазах потемнело, на лбу капли холодного пота. Я не знаю, что делать дальше…я не знаю, что делать дальше…
– Подсудимый! – раздался сдавленный крик.
Я попытался поднять свои веки. Мир превратился в запотевшее зеркало ванной. Разобрать невозможно было ни речи, ни образа, ничего.
– Подсудимый! – заорали повторно. – Встаньте, чтобы суд зачитал вам постановление!
Пробку в заложенном ухе мне прострелило насквозь. Звук сочился туда, точно в горло армянский коньяк из дубовой бочки. Ухо грелось сродни гортани, во все тело приходила расслабленность. Я слышал, я легко уже различал нервный голос судьи и дерзкие указания конвоира. «Нужно вставать», – шептал мне внутренний Дима. Но сил не было даже вдохнуть в себя воздух весь этот напряженный.
– Вставай! – ударил гарсон по клетке своим ключом.
Я начал руками себе помогать. Получилось оторвать свою тощую задницу от лавки, но ненамного. Однако рыжей толстухе в темном ее одеянии вполне хватило и этого, чтобы приступить к завершающей фазе.
– Зачитывается постановление…при секретаре Корецкой…суд постановил…избрать Парейко Дмитрию Алексеевичу меру пресечения…с пребыванием в СИЗО до 29 января…
Тот миг показался мне целой вечностью. Вот, знаете, как в фильмах: играет трагичная музыка, съемка замедленная, показывают лица проникновенные. В такие моменты прекрасная половина человечества с трудом сдерживает эмоции. Потом говорит, что фильм трогательный. Так вот. Все намного страшней, если фильм превратился в реальность. А если тебе еще и главная роль досталась…Тяжело описать, что я пережил в те минуты. Человек, который писал про ледяное сердце у Кая, наверное, и не задумывался о воспалившихся чувствах его сестры – Герды. И я, когда читал, не задумывался. Да и вы тоже.
Парни в камуфляжной обертке провели меня обратно по коридору. Там уже стояли Илья и Леха. Правда, лампы горели тускло, родные смотрели еще более опечаленными глазами, словно никак не могли поверить в случившийся юношеский коллапс. Прежде, чем нас троих спустили обратно в бокса, конвоиры поставили каждого лицом к стенке и приказали не двигаться. Я аккуратно повернул голову, увидел отца Артема, что взирал на меня с горькой миной и, еле слышно, чуть разомкнув соленые губы, ему протянул:
– Простите.
Конвоир мгновенно отреагировал.
– Рот закрой. Голову к стене поверни.
Однако сказал он это в манере спокойной. Словно упрашивал. Будто и сам понимал, как тяжело сейчас и нам, и родным, и близким.
Через пять минут нас отвели обратно в бокса. Володя спросил, потирая глаза свои сонные:
– Ну че?
Я тихо ответил:
– Два месяца. До 29 января.
Он махнул рукой:
– Тебе еще не раз продлят. Скоро для тебя эта процедура станет обыденной.
Я кивнул ему, но в душе согласным не числился. Мне казалось, что два месяца – это невообразимо длинный отрезок времени, если проходит он у тебя в старой тюремной камере. Пока мы сидели в боксах и ехали обратно на ивс в тесных, холодных стаканах, я строил планы о том, как закрыть в универе сессию, если через два месяца меня выпустят, как обойтись с путевками, которые, по всей видимости, нам с Настей больше не пригодятся, что сказать маме и деду при встрече и что, вообще, делать дальше.
По приезду на ивс, меня поместили в камеру-одиночку. Там я провел еще часа три, испуганно дергаясь каждый раз, когда кто-то подходил к двери. Мне нравилось находиться тут одному. Одному как-то поспокойней. «Одноглазый, наверняка, сейчас в ярости», – подумал я и улыбка, впервые за сутки, появилась на моем лице искренне. Я ходил взад-вперед, потом из стороны в сторону, посидел, полежал и дождался.
– Парейко, на выход, – убрав верхний держатель, открыв дверь на распашку, протянул мне мужик с блестящими золотыми погонами. – Карета ждет.
Я снова оказался на коридоре в окружении таких же потерянных личностей, не имевших и малейшего представления о том, куда отправляются. Нас собрали, построили, закинули в «автозак». Друзья мои уже были тут. Я попытался прорваться к ним (они оба сидели в большом отсеке). Как ни странно, конвой в стакан меня не отправил. Я прошел в отсек и легко уселся напротив. Мы молча сидели и переглядывались, терпеливо ожидая, когда тронемся наконец и оркестр из железяк заглушит любую нашу беседу.