Неправда, что все дети безгрешны: звериным нюхом чуя всех, кто на них непохож, они изгоняют чужака из стаи.
Учительница же не только не наказывала моих мучителей, но и сама смеялась вместе с ними, негласно разрешая унижать любого, кто от них отличался. Я же была «белой вороной», по её понятиям, практически врагом народа – ребёнком из интеллигентной семьи, «с чуждым для социалистического трудового общества» менталитетом, мировоззрением и воспитанием. В этом она была непоколебимо уверена, поскольку ещё «великий пролетарский» вождь когда-то, на заре советской власти, заявлял: «Интеллигенция – это не мозг нации, а г… но».
И для «широких народных масс» интеллигенция на долгие годы осталась «гнилой», «вшивой»; «надклассово чуждым» интеллигентом в шляпе, который «ещё и очки нацепил», и «рук замарать боится», всегда возвышался мускулистый революционный гегемон – «хозяин страны» в кепке набекрень, с «мозолистыми» ладонями, папироской в зубах, гордо и презрительно сплёвывающий сквозь зубы: «Мы академий ваших не кончали!».
Дети же «гегемона» – малолетние «Шариковы» – не знали другого способа возвыситься, как издеваться над теми, кто слабее, по принципу «уж мы душили их, душили».
Узнав однажды, что после уроков вместо сбора металлолома я собираюсь на занятия в музыкальную школу, учительница поставила меня лицом перед классом и отчитала:
– Дети! Смотрите! Она не хочет приносить пользу обществу, не хочет собирать металлолом, необходимый нашей стране для победы над американским империализмом! Она на скрипке пиликает! Интеллихэнтка… Ручки замарать боится! А ну-ка расскажи, чему тебя в музыкалке той учат – ножки задирать?
Сколько же, мягко говоря, «навоза» было в голове у этой женщины, способной тоннами вываливать его на голову восьмилетнего ребёнка!
Выражение «пиликать в музыкалке, ножки задирать» стало своеобразным школьным, как сейчас говорят, «мемом». Теперь, завидев меня, мучители всем стадом орали: «Кыш отседа – пиликать, ножки задирать!»
На переменах я старалась спрятаться в какой-нибудь угол, надеясь, что никто меня там не увидит, или отсидеться на другом этаже, в гардеробе… Не было надежды и на то, что я буду в безопасности хотя бы во время урока. Ибо каждый урок превращался в ад.
Из-за врождённой стеснительности, даже зная правильные ответы, на вопросы учителя я не отвечала, понимая: стоит открыть рот, как все обязательно будут надо мной смеяться. Что бы я ни делала, всё вызывало злобный смех. Однажды я спросила мальчиков, почему они не оставят меня в покое. Ответ сопровождался долгим циничным ржанием: «Ты же из „недобитых“ – „барон фон дер Пшик отведал русский шпик“! Мы будем счастливы, когда ты наконец сдохнешь!»
Чем больше меня дразнили, тем больше я замыкалась в себе, но никому никогда не жаловалась. Если меня спрашивали, как дела в школе, просто пересказывала истории из жизни одноклассников, как будто участвовала в этих событиях. Врать было противно, унизительно, но как поступить, чтобы не расстраивать родителей, я не знала. Ведь лучше примириться с тяготами собственной жизни, чем быть причиной страдания других людей.
– Очень странный ребёнок, не от мира сего! – говорила на родительских собраниях классная руководительница. – Похоже, дефективный! Она не играет с другими, ведёт себя не как все! Смотрит на вас и не видит! Всё время в себе! Когда другие дети смеются – она плачет!
И действительно, мне самой казалось, что этот жестокий, злобный мир, окружающий меня в школе, – не мой, чужой, я не принадлежу ему.
В те годы у детей была своего рода мода на жестокость. Мальчишки мучили животных, особенно доставалось кошкам, мучили нещадно, всем двором. Несчастные создания подвергали «гестаповским» пыткам, затем торжественно казнили. Так малолетние садисты проверяли себя на «мужественность»: смогут или нет… А после жестоких истязаний с руками, выпачканными кровью, совершенно не чувствовали за собой никакой вины, словно все человеческие чувства – сострадание, милосердие, любовь – были у них от рождения заморожены.
Впрочем, и воспитывались они, как правило, в семьях бывших уголовников, где были стёрты все морально-нравственные барьеры. Семей таких было множество: ведь в 1953-м по амнистии на свободу вышли миллион двести тысяч бандитов-рецидивистов, отсидевшихся во время войны в лагерях!
Стремительно разваливался ГУЛАГ, и бывшие осуждённые, надзиратели, вертухаи оказались «не у дел» – без работы, жилья, семей. В это же самое время множество женщин, оставшихся одинокими после войны, страстно мечтали стать матерями, создать свои семьи! Долго выбирать женихов не приходилось…
В итоге с середины 50-х рождаемость резко возросла. В начальных классах в 1959–1960 годах насчитывалось по 40–45 человек! Учились в две, а иногда и в три смены! Учителей не хватало, и в нашем маленьком северном городке, построенном зэками ИТЛ (исправительно-трудового лагеря), бывшие надзиратели, среди которых была когда-то и наша классная руководительница, нередко становились школьными преподавателями.
«Блатные» внесли в общество особые, «лагерные», отношения: молодёжь под контролем опытных уголовников сбивалась в криминально организованные банды. Не обошлась без лагерного влияния и школа, превратившись к концу 50-х в подобие тюремной зоны, жившей не по правилам любви и добра, а «по понятиям».
И популярный тогда стишок: «Трудно жить на свете октябрёнку Пете – бьёт его по роже пионер Серёжа…» – как нельзя лучше отражал школьную атмосферу тех лет. Прошло совсем немного времени, отпрыски уголовников достигли призывного возраста, и в Советской армии в 70-е годы пышно расцвела дедовщина.
Мой сосед по парте, рыжий, толстый, красномордый Пашка, сын отпетого рецидивиста, «избранный» классом (на самом деле назначенный классным руководителем) старостой, на общешкольном построении бил кулаком под дых тем, кто стоял «не так», и учительница своего «помощника» не останавливала: он был её опорой. Пашка собрал вокруг себя настоящую банду малолетних живодёров.
Я действительно не находила ничего смешного в популярной у них забаве, безумно веселившей всё это глупое стадо недорослей: к хвосту пойманной несчастной, испуганной кошки они привязывали десяток консервных банок, от грохота которых бегущее животное сходило с ума, бросалось под машины, могло умереть от разрыва сердца… Я же ничем не могла помочь этому несчастному созданию, и слёзы бессилия текли по моему лицу так обильно, что парта становилась мокрой.
– Фу, какая дура! – издевался Пашка. – Реви, реви! Я тебе много ещё чего сейчас расскажу. Слушай сюда!
Не дёргайся. Сиди! – пресекал он мои попытки сбежать, чтобы не слышать его рассказов. – Я с тобой говорить буду!
Уставившись на меня стеклянным взглядом маньяка-садиста, с кривой саркастической улыбочкой он быстро, торопясь и захлёбываясь слюной, шептал мне всевозможные гадости, стараясь доставить как можно больше душевной боли…
– Ну, мухам и стрекозам крылья отрывать, чтобы сделать их пешеходными, – это ерунда. Можно ещё, например, залить кипятком муравейник! Ошпаренные муравьи так смешно бегать начинают! Выбегут наружу, а мы их ногами, ногами! Гусеницу в лужицу ногой растереть тоже приятно!
Или вот: надуть лягушку через соломинку, а потом двумя ногами на неё… ка-а-ак прыгнуть! Хлоп! Ха! Кишки брызгами разлетаются!
А в деревне с отцом сусликов убивали! У них две норы: в одну входят, в другую выходят. В одну льём воду, у другой с проволочной удавкой стоим. Суслик выскакивает… и тут – батяня ка-ак дёрнет за проволоку! Хряк! Шейные позвонки ломаются, глаза вываливаются! Так и висят на ниточках! Обхохочешься!
От этих рассказов мне становилось плохо: кружилась голова, болело сердце, а Пашка каждый день вспоминал всё новые и новые подробности пыток, которым он подвергал добрых, ласковых, преданных человеку существ, повинных лишь в том, что довелось им родиться на столь ужасной планете! Это был бесконечный мучительный триллер…
Есть у людей странная склонность к разрушению. Радуется жизни Божье создание: плавает, летает, ползает, добывает пищу, рожает потомство, наслаждается солнцем, небом, водным простором… И вдруг мимо идущий человек цинично, подло, жестоко уничтожает эту жизнь! И теперь вместо Божьего создания – лишь его мёртвая, раздавленная, растерзанная оболочка! А человек рад! Смеётся, ржёт, гогочет… Разве можно его назвать человеком? Быть может, он есть порождение сатаны?