Когда я со всей серьезностью принимался во всех подробностях объяснять, насколько сложное дело они мне предлагают, Азиз с Ефремом некоторое время слушали меня, стараясь сохранять непроницаемые выражения лиц, но потом принц не выдерживал и с визгливым смехом заключал меня в объятия.
— Да он тебя дразнит, дурак! — говорил мне он.
А потом они хохотали, глядя, как я краснею от гнева.
Попробуй сам представить, читатель, каково мне было! Человек, которого я некогда любил больше жизни, глумился и насмехался надо мной. Впрочем, должен признать, мои чувства к нему окончательно не угасли. Они, словно незаживающая язва, мучили меня, несмотря на все мое отвращение к ужасным преступлениям, которые совершил принц. Каждый день мне приходилось напоминать себе о пелене, что пала с моих глаз. Я больше не мог оправдывать его глупости и безрассудства. Я понимал, что если хочу помочь Паладону и Айше, то должен относиться к Азизу как к врагу.
Но каким же милым он был врагом! Порой, когда я видел, как он, опершись головой на руку, склоняется над столом, я начинал любоваться его улыбкой на алых губах и его черными как смоль локонами, залитыми солнечным светом. В такие моменты мне казалось, что я люблю его с прежней силой. Если бы он всегда обходился со мной жестоко и бессердечно, мне было бы гораздо легче, однако порой, особенно когда мы с Азизом оставались наедине, он приветливо, совсем как в старые добрые времена, начинал расспрашивать о моей матушке или о каких-то моих делах. Принц всегда был рад проявить широту души, если это не задевало его личных интересов. Порой он просил меня о помощи — например, в запутанных вопросах дипломатии или же, когда верховный факих начинал возражать, ссылаясь на Коран, против того или иного нового закона. Силясь понять мои объяснения, принц устремлял на меня взгляд ясных глаз и хмурил брови. Когда же наконец ему это удавалось, он расплывался в довольной улыбке. В эти моменты я не мог не вспоминать те чудесные времена, когда мы были мальчишками и я помогал ему с математикой.
В эти мгновения меня снедало искушение поверить, что передо мной невинный впечатлительный юноша, которого беспринципные советники вынудили пойти против своей совести, заставив свернуть на путь зла. Тут мне приходилось напомнить самому себе, что если Ефрем и прочие советники и были стервятниками, то допустил их в наш эмират не кто иной, как Азиз. Они никогда не пришли бы к власти, если бы не тщеславие, честолюбие, бессердечие и себялюбие принца. Винить во всем следовало его, и только его.
Всякий раз, чтобы не оплошать, мне приходилось бороться в душе с самим собой. Я всегда должен был оставаться начеку, чтобы не дать чувствам ослепить себя и заставить забыть об окружавших меня опасностях. Моим оружием теперь стала любовь, точнее, любовь притворная. Пока Азиз продолжал считать меня ослепшим от страсти и безгранично преданным ему, я мог оставаться в его свите. Я понимал, что если хоть раз дам волю своим чувствам, то тем самым все погублю. Азиз или, вернее, проницательный Ефрем сразу заподозрит измену.
Поэтому я даже поощрял шутки и глумление над собой. Разыгрывать шута было легче, чем предавать единственного оставшегося друга. А ведь именно это я и делал всякий раз, когда поносил его. В роли шута имелось еще одно неоспоримое преимущество. Шут — как пес: стоит тебе отвлечься от него на мгновение, и ты тут же забываешь о его существовании. Порой Азиз и Ефрем беседовали часами, не обращая на меня совершенно никакого внимания. Так я многое узнал о действиях Азиза и его приспешников. Соглядатаи Ефрема были повсюду, а по улицам рыскала тайная сыскная служба. На самом деле не такой уж она была и тайной, поскольку Ефрему хотелось держать людей в страхе. Однако, зная заблаговременно о планах Ефрема, мне удавалось пусть и редко, но все же встречаться с Паладоном, и при этом я был более или менее уверен, что нас с другом не застанут врасплох. Обычно же мы общались с ним посредством записок и писем, которые прятали в заранее оговоренных местах.
Айша и Паладон обменивались через меня письмами, если не ежедневно, то по меньшей мере четыре-пять раз в неделю. Я ни разу не заглянул в их послания, но видел, как они их читают. По слезам в глазах и улыбкам на их лицах можно было без труда догадаться, что разлука не ослабила их чувства. Нет, наоборот, пламя любви разгорелось еще жарче. Всякий раз, беседуя с ними, я твердил, что нельзя оставлять надежды на лучшее. Настанет день, и я придумаю, как свести их вместе. Снова и снова я повторял, что творящееся в эмирате безумие когда-нибудь сойдет на нет. Я не видел к тому ни малейших предпосылок, однако они хотели верить в лучшее, и мне казалось, что вера, которую я поддерживал в них, хоть немного облегчает им муки вынужденной разлуки.
Айше было тяжелее, чем Паладону. Он-то мог забыться, уйдя в работу, а его бедная возлюбленная была обречена на изнуряющее безделье в обществе легкомысленных наложниц, чей смех и пустые разговоры лишь усиливали ее горе. Всякий раз она ждала моего появления с таким же нетерпением, как когда-то самого Паладона, поскольку я был единственным, кому она могла доверять. При этом нам было нельзя забывать о бдительности. Гордость не позволяла Айше жаловаться наложницам на свою горькую долю. Кроме того, имелась и другая причина, в силу которой возлюбленная Паладона предпочитала держать рот на замке. Она прекрасно понимала, что слухи и сплетни быстро распространяются и легко просачиваются за пределы гарема. Молчаливые евнухи, сновавшие с чашами, наполненными щербетом, и рабыни, стоявшие на коленях у станков, на которых наложницы ткали гобелены, обладали острым слухом. Тайны и секреты, передававшиеся шепотом в гареме, нередко уже на следующий день обсуждал весь базар. Из года в год жители нашего города с удовольствием пересказывали истории о мужской силе Абу и сплетни об интригах ревнивиц, боровшихся друг с другом за внимание эмира. Сам эмир ничего против этого не имел, поскольку видел в этом признак народной любви. Теперь же и самая невинная вскользь брошенная фраза могла превратиться в нелепый слух с чудовищными последствиями. Даже в самом дворце нельзя было с уверенностью назвать всех, кто наушничал Азизу и Ефрему. С Айшой мы говорили мало и только по-гречески. Я притворялся, будто учу ее этому языку.
В итоге нас разоблачил не враг, а друг. Однажды после того, как я закончил с делами в гареме, меня вызвала к себе Джанифа. Возлежавшую на подушках сестру эмира обмахивала опахалом старая служанка.
— Отдавай, — бросила Джанифа.
Я притворился, будто не понял ее.
— Я о письме, Самуил. Куда ты его спрятал? В суму? В рукав? Куда-то в халат. У вас с Айшой ловкие пальчики, а зрение у меня не то, что прежде, иначе я бы разглядела, куда ты его дел.
Я возмутился, сказав, что Айша просто дала мне невинный список фруктов и сластей, попросив купить их на базаре, и госпоже Джанифе совершенно не о чем беспокоиться.
— Отдай письмо, Самуил. Не отдашь — позову стражу, и тебя обыщут. Для этого мне достаточно хлопнуть в ладоши, но сейчас слишком жарко, и мне лень. И вообще, согласись, лучше нам всем вести себя благоразумно. Мария опекает меня давно и прекрасно знает, в какие моменты ей следует становиться глухой и безмозглой.
Старая христианская служанка одарила меня беззубой улыбкой. Я наклонился и приподнял край халата.
— Так ты его спрятал в туфлю, — удовлетворенно кивнула Джанифа, не сводившая с меня спокойного взгляда. — Умно.
Поднеся к носу увеличительное стекло, Джанифа молча принялась читать письмо. Я с ужасом смотрел, как ее губы недовольно кривятся, а лицо заливает румянец, свидетельствовавший о переполнявшем ее гневе.
— Дрянь, дрянь поганая, — пробормотала она. — Жаль, что он уже вырос. Иначе приказала бы его хорошенько выдрать.
У меня словно гора с плеч свалилась. Я понял, что она злится на Азиза, а не на Паладона. Я заметил, что в ее глазах блеснули слезы.
— Бедная, несчастная девочка, — продолжила Джанифа. — Надо отдать ей должное, писать она умеет. Как же это ужасно. Если бы Салим узнал… Он, наверное, сейчас волчком вертится в своей могиле. Он же дал благословение на брак?