Я закурил и сел рядом с окном, ожидая приезда Здрановского.
Когда корни вырывают из земли, и они лишаются питания и тепла.
Когда наступает вечная ночь, и листья лишаются света.
Когда приходит бессмертная зима, и ветви промерзают насквозь.
Что тогда происходит с деревьями? Что тогда происходит с нами?
Мы пытаемся выжить, становимся чем-то новым, адаптируемся. Но, в конце концов, когда мир начинает побеждать наши короткие маленькие жизни, мы понимаем, что стоило делать совсем другое.
У меня болела голова, болели пальцы, болели глаза, но я не давал приступу начаться, сопротивляясь накатывающему, как прибой, ощущению нереальности мира. Я мало чего знаю, но в тот момент я знал точно, что нужно ждать моего частного детектива в ясном сознании.
Я курил сигареты одну за другой, не чувствуя дыма.
Здрановский добирался ко мне уже четвёртый час. Откуда он едет, в конце концов?
Слова просились на волю.
Не лучше ли сжечь всё сразу и наблюдать, как языки пламенеющей жизни лижут небо?
Этот огонь отогреет ветви. Этот огонь заменит солнце для листьев. Зола от прогоревшего топлива послужит удобрением для корней.
Не лучше ли включить свою жизнь в вечный круговорот, так, чтобы осталось что-то важное от тебя? Расходуя мир по капле, просеешь важное сквозь пальцы. А нужно, чтобы оно задержалось на их кончиках.
Где мой детектив? Мне уже совсем худо, совсем…
Я никогда раньше не удерживал приступ так долго… Я повторил это мысленно, медленно: никогда раньше не удерживал приступ так долго… И тут же вспомнил, что не курю и что в моём доме нет и никогда не было сигарет.
Позже Здрановский рассказал мне: он выехал с другого конца города, долго пробивался через пробки и когда всё-таки добрался до моего дома, нашёл меня без чувств. Это не походило на обычный приступ: во время приступов никто из нас не теряет сознание в привычном смысле слова, оно просто «делает шаг назад», давай волю странному «дыханию», запертому внутри нас. У меня же случился настоящий обморок.
Здрановский говорил, что увидел меня лежащим на полу, рядом с приоткрытой входной дверью, в таком положении, как будто я подполз к ней, извиваясь при этом от боли. Левая моя рука была прижата к боку, правая вытянулась в сторону двери, ноги были согнуты в коленях и подтянуты к животу, а туловище изогнулось под странным углом. Здрановский испугался, что всё это – результат судорог, может быть, предсмертных.
Вытащив меня из квартиры и погрузив в автомобиль, он помчался в ближайшую клинику. Так что очнулся я уже на больничной кровати, чувствуя оглушающую слабость и жуткую жажду. Рядом сидел Здрановский, покорно ожидая, когда проблемный клиент придёт в себя. Однако я открыл глаза на минутку, как мне кажется, а потом снова провалился в сон. Думаю, на месте детектива, я бы уже десять раз пожалел, что связался с таким беспокойным делом.
Спустя два дня, когда я снова обрёл способность вести внятные беседы, мы с ним прогуливались в маленьком больничном парке – на три аллеи и десять скамеек. Отгороженный от соседей высоким каменным забором, парк был тихим и казался кусочком пригорода. Мы сели на одну из нагретых солнцем деревянных скамеек, и Здрановский рассказал мне о том, что же он выяснил.
Полицейское расследование закончилось быстро: врагов у покойного не нашлось, эксперты, в свою очередь, не обнаружили признаков насилия и пришли к выводу, что Третьяков, скорей всего, оступился. Пожилой человек, первый час ночи, не слишком-то хорошо освещённая лестница – чего ещё ждать?
Здрановский был с этим согласен. В любом случае, его больше интересовала жизнь доктора, чем обстоятельства смерти. Благодаря тому, что следствие закончилось очень быстро, полиция не успела добраться до бумаг Третьякова – они так её и не заинтересовали.
А Здрановского – напротив. Он посетил наследницу покойного – воспитанницу из «растений», о которой доктор заботился многие годы.
– И видят боги, – заметил мой детектив, – ей это нужно. Редко когда встретишь такое застенчивое, закрытое, неприспособленное к жизни существо. Вокруг неё как будто воздух сгущается от страха, настолько тяжкое её с людьми разговаривать, – он с сочувствием покачал головой.
Доктор Третьяков много лет проработал в приюте для детей-«растений», потом вышел на пенсию, жил тихо и мирно, никаких научных исследований больше не вёл, по крайней мере, о них не было известно. Да и документов в его доме оказалось с гулькин нос, что бумажных, что в памяти старенького ноутбука.
– Бедная девочка разрешила мне ознакомиться со всем в кабинете Третьякова, даже не спросив, зачем, – сказал Здрановский. – А потом, когда я нашёл кое-что важное, просто отдала мне это. Всё, что её интересовало: когда же я уйду, а она сможет вздохнуть спокойно?
Он вновь покачал головой:
– Никогда раньше доказательства не доставались мне с такой лёгкостью. Удивительное дело вы мне поручили.
Здрановский посмотрел на меня: от взгляда тёмно-серых, уставших глаз у меня вдруг мурашки побежали по спине. Он что-то прочёл в тех бумагах и теперь ждал, ждал, что я сам признаюсь, расскажу ему то, что должен был.
Да вот только я по-прежнему не знал, что именно должен рассказать.
– Вы в самом деле не знаете этого человека? – спросил Здрановский, не сводя с меня взгляда, словно душу желал прочесть.
– Нет, – ответил я. А в горле пересохло, будто я врал.
Он выждал мгновение – и поверил мне. Вздохнул:
– Вам нужно прочесть то, что прочёл я. Ничего более странного мне ещё видеть не доводилось.
***
Эти бумаги Третьяков, должно быть, и не особо прятал: всё равно постороннему человеку они никаких особых тайн не раскрыли бы.
Здрановский выложил на письменный стол в кабинете Леонида двенадцать тощих папок с заметками. Во всех сверху лежало по краткой анкете, и очевидно становилось сразу, что речь в каждом случае шла о «растениях». Или почти в каждом – на трёх анкетах стояли большие знаки вопроса в правом верхнему углу. Помеченные вопросом папки были сколоты скрепками с другими тремя попарно, и получалось как будто, что речь шла о трёх парах и шести одиночках.
Никаких имён в анкетах не упоминалось, но каждая папка, всё же, была озаглавлена то ли псевдонимом, то ли прозвищем. Сведения приводились в анкетах скудные: кое-что из биографии, особенности проявления «чужого», выбранный вид деятельности. Ещё в папках лежали и листы с заметками, обрывками фраз, схемами.
– Он много думал об этом, – заключил Здрановский. – Это, очевидно, что-то вроде рабочих памяток. И я думаю, должны быть где-то более полные данные, так сказать, нормально оформленные. Но я в квартире доктора я их не нашёл, ни в каком виде.
Леонид машинально кивнул: он почти не слушал, перебирал папки и всё не мог поверить в то, что видит. Третьяков изучал этих людей – эти «растения», возможно, что и не один год. Вон, в анкетах стоят даты первых встреч, все разные, с самой старой десять лет уже прошло.
– Я почитал всё это, – детектив открыл блокнот, пролистал пару страниц, – кое-кого можно узнать легко, но таких меньше половины. Остальных нужно вычислять. Вот на эту гляньте.
Детектив подвинул Леониду папку; анкета в ней была озаглавлена «Поэт». Перелётов начал читать, и вскоре у него вырвалось сдавленное:
– Ох, Первый…
Здрановский бросил на него странный взгляд.
– Это я, – мертвенным голосом произнёс Леонид, – смотрите… вот…
Детектив кивнул сочувственно:
– Именно так я и подумал. Видите дату?
Леонид видел, конечно же. Несколько лет назад.
Несколько лет он знал Третьякова, встречался с ним. Проходил лечение?
У него как будто закружилась голова, он осторожно положил свою папку на стол, потом открыл ту, что была с нею сколота. Ничего там не нашлось, кроме анкеты: знак вопроса, псевдонима ещё нет, три непонятных значка и дата первой встречи, так, очевидно, и не состоявшейся. Ведь назначена она была через два дня после смерти Третьякова. Доктор только-только собирался приняться за это «растение» и не успел.