Херонимо воспользовался неожиданной разговорчивостью сеньоры Олимпии и вкрадчиво спросил:
– А вы, сеньора, часом не знали дона Вирхилио?
Женщина взглянула на него и вытянула шею, как гусыня.
– Кто же в наших местах не знал покойного Полковника?
Не поднимая глаз от тарелки, Херонимо чистил апельсин.
– Он ведь много бродил по холму, верно?
– Лучше сказать, он с него не спускался. По-моему, так это покойный Полковник, а вовсе не дон Лино, нашел сокровища, сами понимаете!
Херонимо чуть не подавился. Откашлялся, прочистил горло.
– Разве на крепостном холме есть сокровища?
Сеньора Олимпия насмешливо скривилась:
– Да бросьте вы, не притворяйтесь. Что же вы здесь бродите, ежели не за сокровищами приехали?
Кристино, Анхель и Фибула глядели на нее как ни в чем не бывало. Херонимо, боясь прервать ее излияния, не осмеливался поднять глаза от тарелки. Никто ни о чем не спрашивал старую женщину, а она все продолжала свое:
– Я-то для себя вот как решила: покойный Полковник знал о сокровищах, о тех, что там закопаны, и рассказал этой самой Пелайе. Потому что как раз в это самое время Пелайя пришла к нему в дом кухаркой, хотя кое-кто говорит, я в это не встреваю, будто не только кухаркой. Зато и я могу сказать, что Пелайя и муж ее, Гедеон, перешли теперь жить к дону Лино, в его усадьбу. Что же, по-вашему, одно с другим не связано?
Молодежь переглянулась. Голос у Херонимо стал совсем слабым. И спрашивал он так осторожно, будто боялся птичку вспугнуть.
– Если дон Вирхилио и в самом деле знал про сокровища, так почему он не откопал?
– Что не откопал?
– Сокровища.
Сеньора Олимпия принялась собирать грязные тарелки, ставила их одну на другую горкой.
– Это ихние дела, – невнятно, даже как-то с намеком, пояснила она, словно уже раскаялась в своем откровенном излиянии. – Поди теперь узнай, какие у него были планы. Ведь Полковник не думал помереть так, как помер, ни папа ни мама не успел сказать.
Она перенесла груду тарелок в мойку и повернулась спиной, показывая, что разговор окончен. Напрасно пытался Херонимо снова разговорить ее. Сеньора Олимпия, укрывшись в броню своего обычного молчания, скользила тенью, шаркая черными войлочными туфлями по натертым воском плиткам. Перед такой немотой Херонимо оставалось только положить в рот карамельку и подняться из-за стола.
– Без двадцати четыре, – сказал он, – Не будем терять время. До темноты осталось всего-то три с половиной часа.
Прогноз Кристино оправдался: туман рассеялся, и солнце, милосердное солнце первых апрельских дней, слабо согревало долину и зазеленевшие косогоры напротив. На северном склоне разбитая на квадраты сетка выставляла на обозрение, словно ряд гигантских зубов, каменную структуру, которую они отрыли утром. Всю разрытую землю из ограждения вынули, и виден был чистый, утрамбованный пол на неровном фундаменте, Херонимо роздал сита и грохоты, и Фибула, примостившись на межевом знаке общинного холма, тихонечко напевал, потряхивая ситом:
У меня была жена,
Вот беда, вот беда!
Вдруг он замолчал, улыбнулся и, не переставая трясти сито, заговорил высоким фальцетом:
– Сеньоры, из земли мы вышли и в землю уйдем, но пока мы на земле, она может говорить с нами с такой же ясностью, как палимпсест.
Анхель, высунув от усердия язык, тряс сито с несколькими пригоршнями земли; он громко расхохотался.
– Диас Рейна! – торжествующе закричал он, словно загадку разгадал.
– Оставьте вы в покое доброго дона Лусьо. Забудем о нем, – сказал Кристино.
– Почему забудем? – отозвался Херонимо. – Он хороший преподаватель.
Анхель недоверчиво посмотрел на него:
– Ты серьезно?
Вмешался Фибула:
– Он же зануда. Смахивает на проповедника.
– Его манеру читать лекции я не обсуждаю, но дело свое он знает.
Непрестанно мерно раскачивались сита, и куча просеянной земли понемногу росла. Со дна долины доносилось ровное жужжание трактора и частый перезвон колокольчиков – там шло стадо. Долина была как бы огромным резонатором. Анхель, стоявший на коленях с ситом в руках, внезапно перестал трясти его и с шутовским видом закричал:
– Вот это да! Мне повезло! Эврика!
Высоко подняв над головой маленький красноватый осколочек какого-то сосуда, он размахивал им, словно трофеем. Довольный находкой, Херонимо посмотрел на осколок.
– Ну-ка определи, что это такое, – сказал он, как на занятиях.
Подув изо всех сил на осколок, Анхель вытащил из кармана носовой платок и заботливо обтер кусочек керамики.
– Посмотрим, – сказал он, осторожно поворачивая его.
– Представь себе, что ты на экзамене.
Анхель вертел осколок, прикусывая кончик языка, и все никак не решался заговорить.
– Ну, если уж меня совсем прижмут к стенке, – наконец сказал он, – так я скажу, что кусочек этот – кельтиберский.
Разочарованный Херонимо только плечами пожал:
– После того, что мы видели утром, сказать это – все равно что ничего не сказать,
– Дай-ка мне, парень, – решительно вмешался Фибула, протягивая руку и склонив набок свою птичью голову.
Анхель отдал ему обломок. Фибула долго изучал его, покусывая губы. В конце концов засмеялся:
– И в самом деле, по этому обломку много не скажешь, – сказал он. – Не сомневаюсь, что он умеет говорить не хуже палимпсеста, только мне ни единой буквы не прочесть!
Он передал осколок Кристино, и тот медленно-медленно оглядел его, спокойно и внимательно. Через несколько секунд сказал с профессиональной краткостью:
– Керамика, обожженная на окисляющем огне. Кельтиберские влияния. Возможно, основание сосуда.
– Правильно, – сказал Херонимо, взял осколок и убрал его в кожаную сумочку. Потом прибавил: – Если подумать хорошенько, так ничего нового к тому, что мы увидели утром, он не добавляет.
В поднебесье, на разной высоте, прямо над ними парили грифы.
– Не по нашу ли душу явились эти субчики? – обратил на них внимание Фибула.
– Это же грифы, – сказал Кристино.
– Ну и что?
– А только то, что они не кусаются, друг. Они не хищники, а стервятники. Едят только падаль, так что, пока ты ноги не протянул, можешь их не бояться.
Фибула опустил глаза и снова стал раскачивать из стороны в сторону сито, напевая в такт свою песенку:
У меня была жена,
вот беда, вот беда!
Я в шкафу ее держал,
вот беда, вот беда!
Анхель прервал его пение. Еще не тронутое бритвой лицо Анхеля сияло.
– Сегодня мне везет! – заорал он и протянул Херонимо какой-то малюсенький предмет, перепачканный землей, который Херонимо тщательно обтер пальцами и лишь потом принялся разглядывать.
– Обломок браслета, – сказал он, изогнув брови. Подождал, пока все подошли к нему, и заговорил снова: – Обратите внимание на чеканку. Как и на других многочисленных кельтиберских украшениях, здесь старались изобразить голову змея.
Груда просеянной земли стала выше непросеянной, а они, как неутомимые золотоискатели, все продолжали трудиться. Время от времени кто-нибудь из них выхватывал из сита оставшийся на сетке обломок керамики или еще что-нибудь и спешил показать Херонимо. Солнце заходило, и округлые увалы на противоположном склоне отчетливо выступали, освещенные его последними лучами, а скалы погружались в сумрак, сумрак трагический, влажный и холодный. Стоявшие против света растрепанные ветром дубы бахромой окаймляли вершины хребта. Вдруг они вздрогнули – где-то совсем рядом раздался хриплый, сердитый голос. Все подняли головы. Метрах в тридцати от них, взобравшись на вздымающуюся над дубняком скалу, стоял какой-то иссушенный солнцем человек, в берете, с торбой через плечо, и, размахивая дубиной, вопил:
– Вы что, сволочи, надписи не видели?