Литмир - Электронная Библиотека

— Адольф! Ду слофст?!

Если дед до этого спал, то после этого крика он уже не спал. Но если он сразу не отзывался, то не спали уже и соседи:

— Адольф, так ты спишь или ты нет?!

Скажите мне, и я не буду вас больше спрашивать ни за что: для чего аккуратист женится на неряхе? Ведь не для того же, чтобы каждое утро скорбеть, взирая на плохо постланную постель, напоминающую рельеф Сирийско-Восточноафриканского разлома:

— Ида, тут горы, а там — долины!

— Хочу и буду! — бабушка говорила мало, но деду хотелось, чтобы она и вовсе молчала.

— Сара Бернар! — фыркал Адольф.

— Жандарм! Плюнула я! — не смирялась жестоковыйная бабка.

Он уличал ее.

— Ида, — говорил он, — я знаю, ты хочешь моей смерти!

И указывал на очевидные, как левые доходы дантиста, мотивы:

— Как жена — ты уже старуха. А как вдова — ты еще очень ничего…

Если ваш муж как вдовец еще ничего (забудем на время, что на носу у него пенсия, а в душе — высокое давление), то вы ведь не хотите, чтобы он засомневался, что неизбежный удел одинокого мужчины — сунуть голову в петлю, на худой конец — спиться от одиночества и горя? С позиции жены это жизнеутверждающие сценарии, они призовут его сдувать с нее пылинки. Но кто может поручиться, что забытый на поминках муж не расположит на заднем плане неприглядной картины вдовства какого-нибудь посильного утешения, подозрительно смахивающего на молоденьких и пригожих шикс? Оно вам нужно, чтобы он вообразил, что сможет переночевать с другой женщиной и останется доволен тем, как она постлала ему постель? Нет, Бернс и Бабель, может, и на одну букву, но это две большие разницы.

К тому времени, как Адольф безжалостно покинул Иду тем единственным способом, каким еврейский мужчина должен покинуть свою еврейскую жену, то есть переселившись на кладбище, она слегка потускнела даже для вдовы и нажила себе, как у нас полагается, язвы, болячки, хлопоты, бессонницу и одну кривую ногу. Но, страдая характером, который теперь некуда было применять, она все же съездила в своем горе в Южную Африку и одарила хирурга Кристиана Барнарда советским юбилейным рублем. А если вы спросите, как удалось преподавательнице математики в вечерней школе КГБ порхать по капиталистическому миру, так я вам подскажу, что это ей было тем легче, чем труднее было ее ученикам успешно сдавать на аттестат зрелости!

Разумеется, съездила Ида и в Израиль. В 1967 и в 1973 годах соответственно. Сами знаете, соответственно чему в нашей многострадальной истории. Неудивительно, что, когда бабушка наконец-то двинулась в Израиль на ПМЖ, там-таки объявили общую мобилизацию! И как будто мало нам было этих цорес, через эти ее скитания, широко освещаемые во враждебной зарубежной печати, бабушку разыскал и посватался к ней поклонник ее далекой юности, ставший к тому времени скромным швейцарским миллионером. «Он воображает, я все такая же, как в двадцать лет!» — по привычке думала Ида за мужчин и скомкала через такое упрямое кокетство надежды собственных наследников на чужие швейцарские миллионы…

И все же. То ли Всевышний что-то знал за своей Идой, то ли, будучи мужчиной только по образу, а по сути гораздо мудрее, но Он решил с ней не связываться и даровал ей к девяноста годам внезапную, безболезненную и своевременную кончину праведницы. На кладбище раввин сказал:

— По еврейскому обычаю по усопшему полагается читать молитвы год, но один месяц скащивается за добрые дела.

Тут мы очень заволновались о бабушке, не будем говорить громко, что она была не только нераскаявшейся старой коммунисткой («А идея была хорошая!»), но и женщиной, к окружающим ее условиям (будь это даже рай!) весьма требовательной («Такие ли яблоки я должна есть?!»). Нас охватило беспокойство за тех, кто будет решать ее потустороннюю судьбу. Так настойчиво, что им было дороже отказать, мы упросили раввинов бросить этих глупостей и читать по нашей бабушке Иде молитвы двенадцать месяцев, не скупясь на матерьял и работу.

…Вернув рассказ из этой боковой улицы, я вам так скажу, если вы меня все еще слушаете: долгая жизнь с женщиной — не сахар, и иногда даже самые веские доводы в пользу ее дальнейшего существования — отказ заключить жизненную страховку, завещание в пользу синагоги, неприятности с уголовного кодекса — не могут остановить разврат мужского воображения.

Но зачем пускать в плавание корабль, которому не суждено достигнуть гавани? Жестоко поощрять пустые мужские фантазии о вдовстве, если все мы знаем, что, когда один из еврейских супругов умрет, вдова переедет жить к сыну.

Как забуду тебя, Иерусалим?

Иногда какой-нибудь чужой город кажется настолько уродливым, что становится жалко его обитателей, вынужденных проводить свою единственную жизнь в унылом месте. Но я вспоминаю безобразные заплаты моего Иерусалима, жалкую земную тень Небесного Града открыток и упований — четырехэтажные хрущевки на бетонных столбах, с далеких пятидесятых лишь слегка облагороженные каменной облицовкой, убогие лавчонки пешеходной зоны, в витринах которых с прошлого века, а может и эры, распяты все те же фланелевые рубахи, пылятся залежи ширпотреба иудаики, тухнут выцветшие коробочки косметики Мертвого моря и тускнеют россыпи невзрачных колечек, и понимаю, что влюбиться в любой город можно за его красоту, но любить — неизбежно, иногда с раздражением, мечтая о других городах, — можно только тот, с которым связана жизнь. За прожитый в Иерусалиме срок я превратилась из девочки в женщину, и наши отношения, как это часто бывает, поддерживает надежда, что Святой город пребудет со мной навеки и повсюду. Он умеет.

Я жила в его вороньих слободках, просыпаясь под гнусавые песнопения сефардских синагог и засыпая под неугомонный шум рынка, и в особняках старых кварталов, напоминавших стенными нишами, мозаичными полами, купольными сводами и плодовыми деревьями о тех, кто жил там до меня. В тоскливых спальных новостройках в моих окнах красовались пастели Иудейской пустыни, из соседних арабских деревень на закатах лились азаны муэдзинов, а на раскаленных автобусных остановках время ссыпалось в небытие под шелест высоких трав и гомон сверчков, заглушавших рев приближающегося автобуса. Мои шаги остались на каждой улице города, мой взгляд — в каждом кафе, образ — в каждой витрине. За многие годы, прожитые в Иерусалиме, со мной происходили печальные или радостные события, чаще просто тривиальные и незапоминающиеся, но я там, стоит только отлистать назад страницы дней. А сама я все еще не могу выдохнуть слепящее солнце на светлом камне; как езду на велосипеде, тело помнит скользкие колдобины пешеходной зоны, кожа ощущает перепады от палящего зноя солнечной стороны улиц к пробирающей до озноба прохладе тенистой и вечную воронку ветра на подъеме улицы Бецалель от Кинг-Джорджа. На сетчатке души навеки отпечатались кипарисы и черепичные крыши, в ноздрях стоит сухой запах сосен и песка. Не отмер рефлекс игнорировать заигрывания фалафельщиков, таксистов или наглых нищих и обращать внимание на бесхозную кладь.

Ни одной женщине на свете не объяснялись столько в любви, сколько этому городу. Тысячелетиями люди мечтают о нем, поклоняются ему, любуются им, но именно мне выпало повзрослеть в нем и провести с ним свою молодость. А жить с красивым городом, это как жить с красивой женщиной — совсем не то же самое, что любоваться со стороны: и лучше, намного лучше, и хуже, намного хуже.

Совместные годы сменили благоговение на фамильярность, город перестал меня стесняться, ему надоело поражать видами, обрамленными в фиолетовое марево гор — золотым куполом Мечети Скалы, Башней Давида, мельницей Монтефиоре, отарами домов на склонах холмов и оливковыми рощами в долинах. Своей парадной ипостасью Иерусалим восхищает туристов, как актриса — поклонников, но я-то знаю, что все библейские пейзажи при внимательном рассмотрении распадаются на пластиковые бутылки, осколки стекла и окурки, что парки загажены собаками, что пять месяцев в году в жилищах, построенных с расчетом на знойное лето, царят невыносимая сырость и лютый холод, а большинство его жителей обречены на проклятую участь достойной бедности.

28
{"b":"683275","o":1}