– Ну да, с миром ты пришел, как же! – отозвался он довольно сварливо, но лягаться, впрочем, перестал и вообще заметно успокоился – даже отошел на пару шагов назад, как бы давая понять, что больше меня не тронет.
– А чё пришел-то ваще? – уже почти миролюбиво поинтересовался он. – Кто тебя сюда звал?
– Никто.
Только в этот момент я вполне осознал, насколько унизительно мое положение.
– Ну так и чё пришел? Чё вы все сюда ходите? Нюх, что ли, отшибло? Я ж тут все пометил, в подъезде… Чё вы лезете на чужую территорию?
– Пометил? – мне показалось, что я ослышался.
– Вот именно, пометил. Это моя территория. Нечего сюда лезть. Я за себя постоять умею.
– Ты хочешь сказать, что ты пометил тут… так сказать… территорию, как… как… – Я действительно растерялся. – Как, например, собака? Как животное?
– Ну да. А как еще можно метить – как растение, что ли? Как фикус?
Он громко, по-ослиному, заржал.
– Идиот! – Я разозлился. – До чего докатились! Как фикус…
– Выбирай выражения! – Он снова подскочил ко мне. – Чё те не так? Все метят – и я мечу! Как все.
– Кто «все»?
– Все здесь, в подъезде. Тут и люди метят… И собаки… Я чё, хуже?
– Слушай, тебя что, мама-папа вообще не воспитывали? Не говорили тебе, что мы не метим? Что это ниже нашего достоинства? Что это позор для всего рода?
– Они ушли.
– Кто ушел?
– Мама и папа. – Он неопределенно махнул рукой, то ли указывая направление, в котором они удалились, то ли вычерчивая в воздухе их силуэты, то ли вообще без всякой цели.
– Куда ушли? В другой дом?
– Нет.
– А… прости. Умерли, значит?
– Ну, сейчас – не знаю, может, и умерли уже. А когда уходили – живые были.
– Так куда же они все-таки ушли?
– На улицу.
– На улицу?! – Я не верил собственным ушам.
– На улицу.
– Зачем?
Он промолчал.
– А тебя чего с собой не взяли?
– Сказали, что маленький еще. На улице, сказали, пропадешь, живи пока здесь…
– И давно ты здесь… один?
– Лет пять. А может, десять. Точно не помню.
Я вдруг осознал, что по-прежнему сижу на грязном кафеле. Медленно поднялся. Все, кроме головы, было вроде бы цело. А голова болела. Сильно.
– Ты меня избил, – глупо констатировал я.
– Потому что нечего, – он был абсолютно уверен в своей правоте. – Нечего в чужой дом без спросу лезть.
– Я вообще-то не один пришел.
– А, ну да, с этой… как ее. А она тебя что, пригласила? – Он подбоченился. – Что, слова сказала? «Хозяин-господин! Пойдем в новый дом…»?
– Перестань!
– Что, не сказала? Не сказала, да?
– Не сказала.
– Ну так и чего ж ты…
– Ничего. Ладно, пойду. – И я заковылял вниз по лестнице.
Пустышка. Свинья. Идиотка…
Спускаясь по ступенькам, я изобретал для той, что осталась в квартире наверху, все новые и новые имена.
…Паршивка. Лицемерка. Истеричка…
Каждая следующая ступенька – пощечина. Каждая следующая ступенька – оскорбление. Некоторые оскорбления растягивались аж на пару ступенек.
…Него – дяйка. Верти – хвостка. Драная – кошка…
А некоторые были резкие и короткие, как выстрелы, их хватало ровно на один шаг.
…Дура. Сука. Дрянь. Тварь…
Я полностью сконцентрировался на том, чтобы ни в коем случае не повторяться. Это меня хорошо отвлекало. Так мне было гораздо проще уходить – уходить и почти не думать о том, что я ухожу один. Без нее.
Гадина. Стерва. Сволочь. Предательница. Дурочка. Дашенька. Даша. Дашенька. Чтоб тебе пусто было. Чтоб с тобой так же. Чтоб тебя тоже. Бросили…
Нет, и как же это меня угораздило так к ней привязаться? Ладно бы еще с детства с нами жила – так нет: заявилась аж в семнадцать лет. До этого мы и знать о ней не знали…
Свое появление она предварила единственным письмом:
«Здравствуй, дорогой дедушка. Как твои дела? Как здоровье?
Меня зовут Даша. Я твоя правнучка. Я живу с мамой (твоей внучкой) в Казахстане, в городе Усть-Каменогорск. Мне 17 лет. Отца у меня нет.
Я всегда хотела тебе написать, но раньше стеснялась. А теперь решила, что все-таки нужно написать. Твой адрес мне дала уже давно бабушка Лиза (твоя дочка).
Дедушка! Я хочу переехать в Москву и поступить в институт. И если можно, жить у тебя?
До свидания,
целую,
Даша.
P.S. Я знаю, что вы с бабушкой Лизой (твоей дочкой) давно не общались. Но я подумала, что тебе все равно будет интересно. Бабушка Лиза год назад умерла. Очень жалко.
Еще раз целую,
Даша».
К письму прилагались две фотографии – то ли как доказательство родства, то ли просто чтобы развлечь сентиментального прадедушку.
На одной было заснято семейное торжество. У стола, усеянного живописными объедками, чинно сидела троица: веселая длинноносая старуха с тремя подбородками, изможденная женщина в ужасной золотой блузке и красивая девочка-подросток с длинными кудрявыми волосами, прихваченными на макушке дурацкой заколкой в форме бабочки. У всех троих были жуткие ярко-красные глаза, которые, собственно, и создавали ощущение фамильного сходства: казалось, что это семейство разновозрастных овдовевших вампирих… На оборотной стороне круглым детским почерком было выведено: «Слева направо: бабушка Лиза, мама, я».
Вторая фотография была свадебная. Черно-белая, старая, вся какая-то замызганная; когда-то ее явно сильно помяли, а потом расправили, так что следы от сгибов казались кривыми шрамами на лицах молодоженов. Невеста – молоденькая, почти девочка, с большими испуганными глазами и большим, с горбинкой, носом. Под строгим подвенечным платьем явно вырисовывался круглый, нахально торчащий вперед животик. Жених – в военной форме, на груди орден. Идеальную его выправку несколько портил зажатый под мышкой костыль: у жениха не хватало одной ноги…
«Бабушка Лиза и дедушка Петя, – гласила подпись. – 1944 г.».
Эта «бабушка Лиза», 1944 г., действительно очень походила на девочку Лизу, 1941 г., какой я видел ее в последний раз – когда она с матерью уезжала в эвакуацию в Казахстан. Ей тогда исполнилось четырнадцать… Только у той, моей, Лизы не было животика и этого затравленного взгляда…
Старик долго вертел в руках фотографии и, кажется, плакал, хотя понять наверняка было невозможно – у него ведь и без всяких писем почти всегда слезились глаза.
Свою дочь Лизу старик после войны не видел ни разу. Жена его вернулась из эвакуации, а Лиза нет: в семнадцать она вышла замуж за демобилизованного безногого инвалида, через два месяца после свадьбы родила ему ребенка – девочку – и осталась в Казахстане. С отцом Лиза принципиально не общалась: она была твердо убеждена, что он негодяй, который «поломал маме жизнь» (ее мама умела быть убедительной), и, кроме того, бывший враг народа. Все новости о дочери Лев узнавал от Вали, а когда жены не стало, утратил с Лизой всякую связь. Свою внучку он ни разу не видел, о существовании правнучки даже не подозревал…
После бессонной ночи старик написал красивой незнакомой девочке сдержанный, ироничный ответ. Он-де очень признателен за то, что о смерти дочери его известили всего через год после того, как она умерла. А также за то, что его не позвали на похороны, беспокоясь, по-видимому, что он устанет в дороге. Он также очень рад, что его делами и здоровьем так живо интересуются и что его целуют, причем даже дважды. Кроме того, ему весьма льстит, что, несмотря на полное отсутствие каких-либо контактов, из рода в род передается память о нем как о хозяине большой квартиры в центре Москвы. На прощание он тоже, в свою очередь, поинтересовался здоровьем правнучки и всех прочих его родственников, живущих в Усть-Каменогорске, душевно всех расцеловал, попросил правнучку впредь не стесняться и писать, сколько ей будет угодно, и обещал обдумать, несмотря ни на что, «ее предложение».