Выехал он, стало быть, из-за поворота, злой, истинно как пёс – староста деревенский, смерд глупый, от трапезы бражной его оторвал. Трапеза эта на дворе у боярина Гаврилы Алексеича уж который день без перерыва длилась – с той самой минутки, когда боярин невредимым из Коломенского стояния воротился и сел победу над ворогом праздновать, коего и близко не видал. Известно, когда хозяева крепко гуляют, псам дворовым тоже немало всякой всячины перепадает – бывает, что и палкой по хребту, а все-таки чаще кусочек лакомый, который хозяину уж и в глотку нейдёт. Посему Васька, Камыш по прозванию, верный хозяйский пёс, ныне был мрачен, яко грозовая туча, и скорбен не только главою, но и чревом – и то и другое, казалось, готово было лопнуть от хозяйского угощения и кусками по дороге разлететься. А тут ещё верхами ехать, пропади оно всё пропадом! И тряско, и тошно, и на кой ляд, спрашивается, оно всё сдалось?
Беглого холопа Петруху Замятина тиун знал очень даже хорошо – и в лицо, и по имени, и по повадке. Глупый был мужик, истинный пустомеля. Не было в нём надлежащей серьёзности, и поверить, будто этот пустобрёх и впрямь подался в бега, Камышу было трудно. По его, Камыша, разумению, беглец, вдоволь находившись по лесу и проголодавшись, должен был непременно вернуться домой, в деревню, дабы, получив полагающееся ему наказание, жить далее, как все добрые христиане, пахать земельку да плодить ребятишек.
Однако хозяин, Гаврила Алексеевич, ныне пребывал во хмелю, а посему был гневлив превыше собственного обыкновения и мог за малую провинность вышибить из нерадивого слуги дух. Камыш видел, как это бывает: даст однова кулачищем в висок, и готово дело, преставился раб Божий, поминай как звали. Себе такой доли Камыш не хотел, а посему беглого смерда надлежало непременно догнать, скрутить и, пожалуй что, отвезти прямо к боярину – пусть сам решает, как с ним быть. Заодно и ему и гостям развлечение. Передохнут маленько, над глупым смердом глумясь, а то ведь так-то и до смерти упиться недолго.
Камыш разослал верховых по всем дорогам, а сам с десятком дружинников поскакал по той, что вела в сторону Свято-Тихоновой пустыни. Рассудил он так: староста со слов беглеца сказывал, что тот думал в монастырь податься. Монастырей, ясно, в округе хватает, и чем ближе к Москве, тем их больше. Но это всё обители богатые, крепкие, покровительствуемые и посещаемые знатным да большим людом. На беглых там смотрят косо, да и опасность попасться на глаза хозяину, от коего бежал, там куда больше, нежели в тихой лесной пустыни – такой вот, к примеру, как Свято-Тихонова обитель. Стоит она в лесу дремучем, далеко от большой дороги, и настоятель её, отец Варсонофий, нравом своим широко известен: беглых он не выдаёт и скорее даст себя заживо сжечь, чем поступится хотя б единой буквицей Божьего Слова ради мирской суеты. А что суета сия есть законное наследственное право боярина Гаврилы Алексеевича владеть душами своих холопов, на что у него и жалованная грамота имеется, это отцу Варсонофию – тьфу и растереть.
Так что беглец, ежели в голове у него не один только ветер, непременно должен был к отцу Варсонофию под крылышко податься. Крепко на него осерчав за прерванную трапезу и за гнилую бражную отрыжку, коей страдал во время скачки, Камыш твёрдо порешил, что изловит беглеца во что бы то ни стало. По дороге пропустит – добежит конно до обители и будет там, под стенами, ждать хоть месяц, покуда тать самолично к нему в руки не пожалует.
Узрев впереди себя мирно бредущего босоногого монашка, Камыш возрадовался. Монашек, да ещё и отрок, – человек мирный, и даже такой дурной заяц, как этот Замятин, его не испугается и в кустах от него таиться не станет. Стало быть, если беглый мужик этой дорогой прошел, монашек его непременно должен был встретить. Если же не встречал, то, стало быть, глупый смерд в иную сторону подался, и сыщет его кто-то другой – неважно кто, главное, что сыщет всенепременно.
– А ну, стой! – зычным басом воскликнул Камыш, осаживая коня.
Конь захрипел, вздымаясь на дыбы и роняя с удил клочья пены. Дрянь оказался жалованный боярином конь – и скакали недолго, и не шибко быстро гнали, а он уж притомился. Что с того, что Камыш тяжёл? На то и конь, чтоб тяжести возить, а есть да пить Камыш и сам умеет…
Монашек, ясно, встал, как ему и было велено. Тут дружинники наскакали, окружили со всех сторон, поводья дёргают, горячат коней для пущего страху. А монашку хоть бы что – стоит и глядит васильковыми глазами на железных боярских конников. И ни страха в этих глазах, ни любопытства особенного – ну ровно дитя малое, годков шести от роду, мотыльков разглядывает, кои у него перед лицом вьются. И любо ему вроде, и понимает уже детским своим умишком, что от этой лепоты ему ни вреда, ни пользы, а так, поглазеть только, всё равно что на радугу над речкой.
– Мужика на дороге не видал? – спрашивает Камыш.
Грозно спрашивает, чтоб сразу ясно было: с ним, боярским тиуном, шутки плохи.
А монашек стоит себе, смотрит на него и ни словечка не молвит. Ну хоть бы головой качнул, показал, что вопрос слышал, а так непонятно даже – может, он вовсе глухой?
– Мужика, – громко, истинно как глухому, повторил Камыш и рукой вдоль бороды провёл, мужика изображая. – Нам его сыскать велено, сей тать есть боярина Долгопятого беглый холоп. Ты глухой, что ли, отрок?
Монашек головой в ответ покачал – не глухой, стало быть.
– А чего тогда молчишь? – уже сердясь, хмуро и с угрозой вопросил Камыш. – Аль язык проглотил? Видал беглого холопа или не видал? Сказывай, пёс, не то кнута отведаешь!
Молчит монашек и, глаз не опуская, на тиуна глядит. Кажется, даже моргать перестал.
Ну, тут Камыш, понятно, осерчал. Он, вишь, привык, чтоб перед ним шапки ломали и ни в чём ему не перечили, а тут такая оказия – мальчонка, соплёй перешибить можно, глядит на него, как на дерево, и, чего у него спрашивают, не говорит. Ровно издевается, ей-богу!
А у него, у Камыша, слово с делом редко расходилось. Коли помянул кнут, так и знай – вот-вот змея сыромятная о трёх подвитых свинцом хвостах по чьей-то спине гулять начнёт. Дружинники, которые поближе, коней своих попятили, видя, как тиунова рука кнутовище тискает, – не ровён час, заденет на замахе-то, как раз с коня носом в пыль кувыркнёшься.
А монашек молчит – не то не понял, про что его спрашивают, не то сказывать не хочет. Да оно и понятно: кто таков Васька Камыш, ему, убогому, неведомо, а лиха от своих, православных людей он сроду не видывал и ждать его не привык. Думал небось, постращает его тиун да и отпустит.
Не на таковского напал. Размахнулся Камыш, свистнул кнут в воздухе и по пыльной монашьей одёжке хлопнул. И хлопнул-то негромко, да Илие-отроку и того хватило. Много ль ему, слабосильному, надобно? Да ещё, видать, попало, как говорится, по голому – упал монашек с одного удара и, не охнув даже, дух испустил.
Может, конечно, и случайность. Не повезло человеку, что тут скажешь? А может, дело своё на этой грешной земле сделав, был он молодым на небо призван – нарочно, чтоб зря промеж людей не мыкался. Истинно благая доля – знать, зачем ты в сей мир послан, и, назначение своё осуществив, со спокойной душой, без мук в мир иной отойти!
* * *
Тут, грешным делом, даже Ваське Камышу не по себе сделалось, не говоря уже о дружинниках, которые с ним были. Холопа насмерть забить – дело нехитрое, обыкновенное, хотя даже такое простое дело может боярину не понравиться: как-никак, а холоп – его, боярина, наследственное имущество, и портить его почём зря никому не дозволено. Но тут всегда найдётся, чем хозяйский гнев утишить: и убыток копеечный, и перед барином оправдаться, смерда убитого облыжно оговорив, не больно хитро.
Но тут ведь не холоп предерзкий помер, а монах! Хоть и отрок, хоть и видно с первого взгляда, что с головой у него непорядок, а всё ж, как ни крути, Божий человек. То-то, что Божий. Не боярский, стало быть. И ответ за него держать придётся не перед Гаврилой Алексеевичем, а сами понимаете, перед кем. А небесный-то судия, поди, пострашнее здешнего, земного!