<p style="margin-left:.5in;">
С момента возвращения Тамары в комнату, слабо освещенную, удушливо протопленную, до стука в дверь проходит, по ее подсчетам, не более двух минут. За это время она успевает разве что рассмотреть и отмести мимолетную вероятность приезда полиции — которую могут вызвать соседи, конечно же, а не она сама, ведь рассудок Тамары, подобный какому-то постороннему вычислителю, случайно угодившему к ней в голову, позволяет ей на диво трезво оценивать обстоятельства и делать выводы, в частности о том, что на вызов полиции и прочие защитные меры она на данном этапе попросту не имеет права. Ведь Тамара может сколько угодно отворачиваться, избегать зрительных контактов, все вопросы отрезать суровым и однозначным "нет", но до сих пор не сумела скопить достаточно трусости, чтобы даже в собственных глазах отрицать очевидное. С такой же болезненной ясностью осознает она весь расклад и его возможные исходы, лишая себя всякой надежды на волнение, так что остается только холодное любопытство, с которым она гадает, убьет он ее-таки нынче ночью или нет, и недоумевает, как это ударной волной от одного его присутствия до сих пор не снесло дверь. Иден стучит для блезиру всего один раз, громко, но коротко — печальный опыт общения с этой дверью он помнит еще по предыдущим встречам и повторять ошибок прошлого не намерен, так что только дергает напоследок за ручку в желании как-нибудь намекнуть притаившимся по ту сторону силам зла, что это штурм, а не осада, и поспешно, не разбирая ступеней, устремляется на крышу. Перспектива собственной смерти пугает Тамару куда меньше, чем отчетливый скрип двери на чердак, вскоре сменяющийся отзвуком шагов у нее над головой, гулко разносимых по комнате сквозь потолок в направлении ее окон, а затем она и вовсе забывает ненадолго от ужаса, как дышать, не преминув это заметить и самой себе удивиться, в ту секунду, когда он прыгает с края крыши на ветхий шифер козырька над ее балконом. По счастью для Идена, старый рифленый лист, покрытый безупречно гладким слоем льда, не выдерживает под его весом и проваливается внутрь, прямо на сушилку для одежды, старый садовый стул, вазон с грунтом, в котором успешно зачах давным-давно старый тетушкин фикус — с громким треском и запоздалым грохотом тех обломков, которые достигают земли. Какое-то время Иден сражается там с остатками хлама, о который известным чудом не переломал себе все конечности, но в конце концов, встает на ноги, воздвигаясь в поле зрения Тамары зловещим силуэтом на фоне луны, наконец, дорвавшейся до ее комнаты сквозь новоявленную дыру в козырьке. Мелодичный свет ее, вневременный и ледяной, омывает Тамару призрачным цунами, моментально ввергая в привычный потусторонний транс, к тому же он отблескивает от стекла в балконной двери, лишая Идена возможности увидеть там что-либо, кроме собственного темного отражения, и для возвращения ее к реальности ему приходится в это стекло постучать — костяшкой, а не кулаком. Сей многозначительный жест призван сообщить, что после подобного вторжения на балкон какое-то паршивое двойное стекло препятствием не назовешь, и своей красноречивой цели достигает, так что она все-таки выходит из ступора и поворачивает шпингалет.</p>
<p style="margin-left:.5in;">
Самостоятельно распахнув дверь и наконец-то увидев Тамару, Иден на секунду теряется совершенно, сраженный парадоксальным ощущением бесконечного от нее удаления, которое прорезается сквозь блаженную ясность и лишь нарастает, когда он ступает в комнату, душную и мрачную, как и все прочие ее логова. От внезапного попадания в тепло ломит голову, но он едва это замечает, равно как и настойчивую боль в локте и многочисленные царапины — последствия предпринятого суицидального штурма, — тошноту от водки, голода, усталости и волнения, весь мир сокращается, вытягиваясь по сторонам, будто на огромной скорости, устремляется к ней и там схлопывается окончательно, в безмерном удивлении он шагает по направлению к ней, отчего Тамара как бы автоматически оттесняется к противоположной стене, словно воздух между ними стиснут до чрезвычайной плотности и способен двигать ее помимо воли, в смешанном свете йодистой настольной лампы и отраженных от луны солнечных лучей она кажется легкой и маленькой, совсем эфемерной, едва узнаваемой в рабочей обстановке — мешковатые джинсы и большой не по размеру черный свитер, волосы собраны в хвост, никакого макияжа, никаких цацек, царящая на ее лице пристальная безмятежность ничем не скрыта и оттого еще сильнее подчеркивает красоту, беспредельную и контрастную, ось вращения всех его мыслей на протяжении последних трех лет, центрабежной силой от этого вращения уже столько основ, законов, идей и воспоминаний смято в нелепые комья и размазано по изнанке черепа, что ориентироваться совсем не на что, кроме как на линейную последовательность озарений, вроде того, что значит эта непреодолимая пропасть между ними — пропасть отчуждения, отдельности, непонимания, невозможности как-нибудь ей растолковать наконец, чтоб она поняла; это ключевое непонимание, за пределы коего Иден заглянуть не способен, постоянно служит отправной точкой к мучительным циклическим размышлениям, в дебрях которых разверзается капкан внутреннего конфликта, из раза в раз повергающий его в гадостный бредовый сумрак, постоянно, но не сейчас, когда их разделяют всего несколько шагов, когда ничто не скрывает обзор. Иден ни в какой момент не представлял себе, что будет делать, ворвавшись нынче ночью к ней домой, и вообще ничего не решал сознательно, целиком положившись на инстинкты, а теперь оказывается, что он сюда влез, чтобы преодолеть отчуждение, средств для решения этой задачи у него не то, чтобы много, и в их список, увы, вовсе не входит никакое убийство. В глазах Тамары убийство было бы предпочтительным, что она осознает очень ясно, безучастно созерцая его посреди своей комнаты и испытывая от этого привычную боль в костях, одно созерцание Идена и его присутствие поблизости подобно созерцанию Солнца в телескоп, присутствию исторгнутой небесами ядерной боеголовки за секунду до взрыва, созерцанию жерла вулкана, куда спрыгнул без парашюта, его присутствие — как радиация, оно проникает повсюду и все поглощает, преображает, испаряет, сметает, выжигает без остатка, эта угроза полной дезинтеграции пугает Тамару, как ничто и никогда ранее, она начисто лишается возможности соображать, просто оказываясь с ним рядом, и едва помнит потом, что при нем происходило, потому что запоминать было нечем, разве что угадывать по пепельным теням на окраинах памяти, вроде человеческих отпечатков от атомных взрывов, атомная перспектива слияния и поглощения никогда не казалась ей соблазнительной, свою свободу Тамара привыкла оборонять ценой всех прочих ценностей, привыкла вести диалог с высшими силами с глазу на глаз, одалживать у них власть и выплачивать долги художествами, счастливо витать в уединении своего личного небытия, какое тут может быть слияние, какое поглощение, если в результате не останется никакой Тамары и никаких средств для диалога, настанет смерть куда страшнее, чем уже известная, растворение и исчезновение совсем другого рода, сквозь уютное ясновидение своего небытия Тамара отчетливо видит неизбежный исход конкретного сочетания обстоятельств, исход ритуальный и неотвратимый, всемогущая власть первородного ужаса незаметно теснит ее в сторону двери,</p>
<p style="margin-left:.5in;">
— Я очень плохо пою, — хрипло возвещает Иден в качестве приветствия, не сводя с нее глаз, и расстегивает змейку на куртке. — Поэтому я обычно этого не делаю.</p>
<p style="margin-left:.5in;">
— Стой где стоишь, — без всякой надежды отвечает Тамара, перебиваемая хлопком закрывшейся от сквозняка балконной двери, заведомо зная, что Иден ничто не переносит хуже, чем запреты, так что истолкует это исключительно как приглашение к действию, но какая, в конце концов, разница, если действие началось еще давным-давно, может быть, в момент их злополучного знакомства, а может, и гораздо раньше, и с тех пор столько раз откладывалось, извращалось, высмеивалось, порицалось, вытеснялось, подавлялось и увечилось, что само по себе выродилось в фетиш и приобрело от этого характер совершенно символический. Иден смахивает с лица волосы, отчасти мокрые, которые за последние полгода отросли уже до подбородка и отсвечивают в лунном свете платиной льда на реке, и стаскивает куртку, частично избавившись при этом от последствий падения в виде снежной крошки, щедрого слоя пыли и скопившегося на шифере сора, — он это делает единственно потому, что жарко, но не может не заметить ее реакцию, хоть и замечать как будто нечего, он просто чувствует ее инстинктивно и повинуется, ведь только на инстинкты в этом лунном царстве вся надежда, инстинкты огромной лапищей грабастают его с пола и одним махом переставляют к ней вплотную, так что близко он оказывается очень внезапно. Она поспешно опускает взгляд, не в силах справиться с болью, которой все рецепторы в ней отзываются при виде его лица, совершенно ослепительного в своей северной звериной простоте, — сколько бы Тамара ни дразнилась его сходством с девочкой, но на самом деле отлично знает, что на девочку он похож не более, чем на мальчика или других хищных млекопитающих, и не менее, чем на собственный череп, над такими лицами не властны ужимки времени, на них не отражается ни возраст, ни пол, ни образ жизни, ни прочие аспекты бытия. По этому самому лицу она и бьет его кулаком с правой, вложив в удар всю свою страсть, по инерции еще додумывая глупую мысль о том, как вышло, что свитер на нем такой тонкий, насмешка, а не свитер, как можно в таком свитере безнаказанно гулять по столь трескучему декабрьскому морозу, — прямо в челюсть, мощную, как у питбуля, отчего у него отчетливо клацают зубы, крепкие, как у гиены; подчиняясь инстинктам, Иден ловит ее рукой за нежную шею и целует в безответный алый рот, rosenrot, ее близость отшибает остатки рассудка, так она пахнет и звенит в унисон с луной, запредельная, словно языческая богиня, сказочная принцесса, воплощение вечности, предмет вожделения, все, чего он с самого начала так жаждет — овладеть, присвоить, подчинить, сожрать, наконец — вмешать в себя и тем самым перестать быть отдельно, каждую секунду ощущая лишь бездонную космическую пропасть, их разделяющую, это желание заполняет его череп целиком, сужая всю вселенную до единственной точки в пространстве, будто ракету с самонаведением, и точка эта кроется глубоко внутри Тамары, ее безупречного тела, отлитого из фарфора по хрустальному каркасу, путь до этой точки линеен и прост, к нему сводятся все обрывки его мыслей, пока их еще можно назвать таковыми, хотя и они вскоре рассеиваются по мере того, как он сатанеет, потому что брыкается она в своем священном ужасе не на жизнь, а на смерть. Так уж повелось, что укрепления из никчемного хлама, которые волшебным образом образуются везде, где окапывается Тамара, превращаются при появлении Идена в кучи обломков, осколков и ошметков, та же судьба вскоре постигает все башни из книг, возведенные на полу и на столе, сам стол с его канцелярскими деталями, оба стула, хрустит, проламываясь под натиском сражения, дверца платяного шкафа, Тамара пинается, кусается, царапается и ругается поистине ядовито, совершенно его не щадит, только больше злится, замечая, что он дерется с ней очень бережно, даже вовсе не дерется, а просто стоически преодолевает сопротивление. Борьба эта оказывается чертовски изнурительной, словно силы Тамаре поставляет сам дьявол, Иден понятия не имеет, насколько это нормально, так как никогда прежде еще на своем коротком веку никого не насиловал, не потому, что это противоречило каким-то его убеждениям, а просто потому, что не возникало нужды, мысль о том, что этот процесс может обладать какими-то критериями нормальности, насмешила бы его в другое время, будь он еще способен думать после тех неимоверных трудов, которых стоит избавить ее от джинсов, щедро вознаграждаемых, впрочем, созерцанием ее точеных ног. Ее белоснежное бедро горячее на ощупь и гладкое, как шелк, Иден уже не смог бы снять с него руку никаким вообразимым усилием воли, так что один рукав его тонкого свитера так и остается на эту руку надет после того, как он из него выпутывается, равно как и трусы ее, строгие серые плавки, остаются на этом бедре после того, как ему удается стащить их с другой стороны. Он чуть-чуть медлит, чтобы отдышаться и насладиться зрелищем желанной точки доступа на пути к воссоединению, покорение которого длится вот уже три года из его недолгих семнадцати и по масштабам затрат походит на какую-то личную сталинградскую битву, и лишь тогда замечает, что Тамара больше не сражается, а просто лежит на полу, спрятав лицо под обеими ладонями, как дети за игрой в прятки, совсем скрывшаяся под волосами, которые распустились и растрепались в ходе борьбы совершенно, и свитером, который он в отличие от джинс толком победить не сумел, встретив по дороге непреодолимое препятствие в виде локтей, да так где-то у нее под мышками и позабыл, когда обнаружил под ним отсутствие лифчика, открывающее восхитительную, непревзойденно сладостную наготу. То, что она плачет, он понимает лишь по судорожным сокращениям ее плоского лунно-бархатного живота, — он впервые видит, как она плачет, и это немного шокирует, тем более что плачет Тамара не для того, чтобы его разжалобить, а от бессильной ярости и унижения, оплакивает свое поражение, разнять ее руки, ничего при этом не поломав, оказывается задачей не проще, чем раздвинуть ее ноги, но рано или поздно она сдается и здесь, в конце концов бросает захваченные позиции на произвол судьбы, лишь горше заливаясь слезами оттого, что он эти слезы слизывает, и отступает вовне, обращая в предмет, прибор, секс-куклу собственное тело, куда он врывается наконец с безудержным торжеством; боль от этого следует куда более резкая, чем можно было предположить, она забирается в нее все глубже с каждым толчком, смешиваясь рано или поздно с саднящей болью от царапин, которыми в ходе трения по паркету покрывается спина, эхом отзывается острая боль в плече, когда Иден смыкает на нем зубы в тщетных попытках себя заглушить, рычит, скулит на вдохах и выдохах, все тише, чаще и отрывистей по мере приближения к развязке, все крепче жмет ее к себе, вытесняя из легких весь воздух, отчего она поневоле задыхается в такт, не испытывая при этом никаких особенных ощущений, кроме разве что болевых. Боль раздражает ее тем, что гасит под собой едва уловимое чувство, создаваемое даже не столько его физической близостью в целом, сколько попаданием к ней в тело того снаряда, который он так отчаянно жаждал с самого начала туда зарядить, прежде этот снаряд неоднократно оказывался у нее во рту, но такой странный комфорт она испытывает впервые, он не имеет ничего общего с тем неистовым, мучительным, жутким удовольствием, накрывающим от этого Идена, он дрожит и захлебывается в болезненном экстазе, который расплавленным свинцом заливается в хребет до тех пор, пока не переполняет весь череп, выстреливая его из существования на жалкую долю секунды, за которую он кончает, и возвращаться после этого в тело неприятно и непривычно, словно заново родиться. Тамара с удивлением выпутывает свои пальцы из его волос, недоумевая, когда успела положить руку ему на голову, чтобы скрасить то абсолютное одиночество, в котором он только что побывал, она испытывает лишь усталость и отчаянное желание сходить в душ, но сперва приходится в режиме предмета дождаться, пока ему надоест ее целовать, и вскоре на ее лице, груди, плечах, руках не остается ни одного обделенного вниманием места, он только сильнее усердствует, впадая в отчаяние от ее податливой безответности живого трупа, так что в конце концов у Тамары не остается выбора, кроме как в очередной раз капитулировать и отстранить его равнодушным движением локтя.</p>