– Матушка Илиодора, я сказала сестре Ольге, о чем вы говорили, – нежным невинным голоском рекла активная юная дева, и на ее ярких розовых губах заиграла извечная женская усмешка, полная потаенного змеиного яду и торжества отмщения обидчице. – Ну помните, матушка, вы тогда говорили?.. – нетерпеливо продолжила она, широко распахнув и без того большие выразительные глаза, и даже вытянула вперед носик в усердном намеке, не видя от наставницы никакой сиюминутной реакции.
Матушка Илиодора оторвалась от увесистого фолианта, который оказался не книгой, а тетрадью, где на жирно разлинованных строках теснились какие-то записи, взглянула на лукавую ябедницу из-под увесистых очков в избыточно-позолоченной оправе тяжелым каменным взглядом и ничего не ответила. В эту минуту она показалась Валентине удивительно похожей на ее старшую подругу и советчицу, набившую руку и оскомину на творческих склоках и дрязгах, которая, зажав в зубах вечную сигарету и пуская в потолок клубы ментолового дыма, учила Валентину уму-разуму в общении с неуравновешенным писательским контингентом: «Не снисходи до них. Помни о сане. Негоже королеве с конюхом браниться». Так и не отреагировав на донос, матушка опустила голову и вновь погрузилась в изучение своего гроссбуха. Энергичная послушница, не получив желаемого сочувствия и одобрения, скривила четко очерченный упрямый рот и метнула на стоявшую рядом товарку гневный взгляд, – помогай, мол, чего молчишь?.. Однако та была более проста и, как видно, не искушена в монастырских кознях, и смотрела на хитрую напарницу простодушным взглядом круглых карих глаз, хлопая длинными коровьими ресницами. Валентина прямо почувствовала, до чего, наверное, хочется уязвленной Божьей пионерке воскликнуть: «Чего уставилась, дурища?!» Однако же она мужественно сдержалась, проглотила свое разочарование и смиренно обратилась к показательно занимавшейся важным делом Илиодоре: – Не будет ли чего, матушка? – Ничего, – сквозь зубы ответствовала та, – идите. Такая холодность окончательно добила искательницу справедливости; от отчаяния она даже закрутилась на месте, словно лиса, завидевшая бегущего слишком далеко зайца, – встряхнула бедрами и несколько раз мелко переступила на месте, отчего подол ее подрясника заколыхался и поплыл черными кругами, а затем суетливо развернулась и направилась к главным дверям, искоса кинув на Валентину недоброжелательный взгляд, полный свежей обиды и горечи несбывшегося желания, – ты-то чего здесь топчешься попусту?.. Ее напарница не спеша поплыла за ней, слегка переваливаясь на ходу, как утка, и демонстрируя явные признаки плоскостопия, которые не могло скрыть даже длинное монашеское одеяние.
С любопытством посмотрев девам вослед, Валентина вспомнила, для чего подошла, и решительно протянула матушке купюру, на которую получила две невеликих-немалых свечки, сдачу и расплывчато-отвлеченный матушкин взгляд, в котором явственно читалась усталость от нескончаемого числа молящихся, ежедневно приносящих в храм свои судьбы с кривыми путями, испещренными колдобинами, мелкими ухабами и большими ямами.
Решив не обращать на матушкину неодобрительность внимания (видали мы климакс и пострашнее), Валентина развернулась и направилась к распятию, перед которым она всегда ставила свечи за упокой, перечисляя своих бабушек и дедушек, a также называя вспомнившиеся имена других родственников и знакомых, уже успевших отправится в лучший из миров. Икона была широкой и длинной, не менее двух метров в вышину, так что Христос был изображен практически в человеческий рост. Темно-серый фон не был оживлен ни травкой на земле, ни облачками на небе, – небо, в общем-то, тоже отсутствовало, замазанное серой олифой. Только в подножии креста валялся небрежно брошенный череп со скрещенными костями: не влезай, убьет. «Раба божьего Леонтия», – перекрестившись, прошептала Валентина, внимательно глядя на фигуру Спасителя: тело было грязно-белого оттенка, а по сероватому лицу с запавшими глазницами катились ослепительно-яркие, почти алые капли крови. «Рабу божью Серафиму…» – руки Христа с резко прорисованными буграми напряженных перетянутых мышц были сильно и неестественно вывернуты, словно он заканчивал свою земную жизнь на дыбе. «Рабов Божьих Елизавету и Ивана…» – было что-то в этом распятии непривычное, противоречащее православным канонам, по которым Иисус обычно висел на кресте спокойно, будто задремав, а чаще даже и не висел, а словно стоял на подставочке, собираясь вскорости с нее же шагнуть прямо в Райские кущи, миновав снятие с креста и положение во гроб. Здесь же иконописец, откинув смирение, явно решил пронять молящегося физическими страданиями Божьего сына, превратив его в измученный синюшный труп: голова не держалась прямо, а безвольно свисала с правого плеча, волосы свисали параллельно наклоненному лицу, а самое главное, – губы, губы были приоткрыты!..
Забыв про дорогих сердцу покойников, Валентина начала перебирать в памяти все виденные в музеях и на репродукциях распятия, морща лоб от напряжения: Веласкес… Гойя… нет, раньше… Микеланджело… нет, конечно, Христос Микеланджело своим несмиренным бунтарством всегда напоминал ей прикованного к скале Прометея… Фра Анджелико… Тинторетто… Кранах старший… да-да, что-то оттуда… Грюневальд… Ну, точно, Грюневальд. Алтарь в Кольмаре.
* * *
Они ездили туда с Шуриком три года назад, в июле, через две недели после свадьбы, воспользовавшись приглашением Валентининой университетской подружки Вики, которая настойчиво звала ее в гости каждый год в течение пяти лет. Можно сказать, получилось свадебное путешествие, тем более, что атмосфера тогда определению соответствовала. Шурик был в самом расцвете своей пылкой любви, да и деньги, привезенные из Израиля, у него еще не закончились, мама в Сибироновске не хворала, рабочий день не урезан, а Елисей еще не успел достать своим разгильдяйством и невоспитанностью. Так что каждый день он обожающе смотрел на Валентину преданными карими глазами и провожал взглядом любое ее движение, как верный пес следит за малейшим хозяйским шорохом. «Я за тебя почку отдам, кисуля». – «Надеюсь, не придется, Шурик», – отшучивалась она. От такой силы любви Валентине порой становилось неловко, о чем она впопыхах попыталась поделиться с Викой, – впопыхах, поскольку наедине Шурик их практически не оставлял, что также вызывало некоторую досаду. «Ты заслужила это, дорогая!» – негодующе, почти гневно воскликнула Вика, не поняв Валентининых сомнений, в искренней радости от того, что подруга наконец-то очухалась от первого замужества и обрела прочное семейное счастье, прекратив перебирать мужчин, как огурцы на базаре. Впрочем, костер Шуриковой ревности уже тогда начинал разгораться, неожиданно то там, то сям с треском вспыхивая мелкими бенгальскими огоньками: «О чем это вы так любезно беседовали?.. Почему ты с ним переписываешься?.. Позвони и скажи, что ты вышла замуж!» Одному человеку по роже я дал за то, что он ей подморгнул… Валентина старалась не обращать внимания на эти огненные стрелы, уворачиваясь от них то вправо, то влево.
Да нет, тогда все было, как говорится, окей. Шурик был любезен с Викой и ее эльзасским семейством, Вика не утратила своей русскости, оставшись такой же круглой, шумной и решительной волжанкой, эльзасский ее муж за годы Викиного владычества любви к русским не утратил, дети худо-бедно, но чирикали по-русски. Так что неделя прошла весьма задушевно, хотя, признаться, за семь дней, на каждый из которых приходилось знакомство с какой-либо местной достопримечательностью, Валентина так объелась средневековой Европой, что не смогла бы сказать, чем эльзасский Мюлуз, где жила Вика, отличается от немецкого Ростока, в который они с Шуриком приплыли в начале своего путешествия. На Валентинин дилетантский взгляд, отличий было мало: ратуша, площадь рядом с ратушей, на которой играет джазовый оркестрик и пьют пиво горожане, ряды сцепленных между собой трехэтажных домиков с острыми темными, вытянутыми вверх ребристыми крышами: светло-желтенькие домики, темно-желтенькие домики, ярко-желтенькие домики, между которыми были вставлены домики голубенькие и розовые. Немцы в растянутых майках и мятых джинсах. Французы в растянутых майках и мятых джинсах. Ах да, по Мюлузу текла темно-зеленая речка, а в Ростоке с моря задувал привычный пронзительный, забирающийся под мышки ветер. В этом отношении Мюлуз, безусловно, выигрывал, позволяя отдохнуть от суровой Балтики.