Мать сидит на пеньке, бинтует ногу длинным и узким листом. Наклонилась, принюхалась к колену, ожесточенно сорвала повязку, зеленый сок тягуче подплывает на багрово-плотной коже. Мать ткнула в сок палец, попробовала на вкус.
– Не то, опять не то, – хрипло сказала она, вставая.
– Мама, у меня есть таблетки. Очень сильные…
– Зачем мне твои таблетки, – с досадой ответила мать и пошла, словно прорезая лес, сухая, узкая. – Мне сок нужен… сок подорожника. Вот всегда там много, много росло, а нету… Не могу сыскать…
– А точно сегодня дождь будет. Зря едем, товарищи… – Каркающий жесткий голос прервал сон, Анна вздрогнула. Проняло до испарины – и сон и голос, и не сразу поняла, где она.
– Мать, нельзя же так. Взбеситься можно, – заворчала сидевшая неподалеку Антонина, встряхиваясь тоже после сна. – Хрипишь, как старый алкоголик.
– Ну если у меня голос такой, – пробубнила Егорова.
– Помнить надо об этом.
Егорова повернула к стеклу обиженное неяркое лицо, хотела еще что-то сказать, открыла рот, но промолчала.
Антонина подкрашивала губы, солнечный луч, стрельнув от ее зеркальца, прошел сзади по глазам Валерки Зуева. Тот тревожно дрогнул, захлопал ресницами. Антонина, заметив это, в упор навела на него зеркальце и, остро поднимая подбородок красивого моложавого лица, улыбалась.
Валерка усмехнулся и хмуро отвернулся к окну.
Автобус вдруг так тряхнуло, что Олег, дремавший рядом с Анной, резко передернулся, ткнулся носом в ручку переднего сиденья и застонал.
– Видали, а? – остановив автобус, возбужденно крикнул в салон шофер Толя. – Нет, вы видали? Как он его!..
– Ну что еще? – растирая лицо руками, недовольно спросил Олег.
– Ястреб голубя – слушай, как он его! Кружит, кружит, как голубь его не видел, а? Ох, таранул! И облетел… Слушай, выжидает.
– А голубь? – проснулась Тюлькина.
– Что голубь, лежит кверху лапами.
– Как это? Раненый?
– Может, убитый…
– Слушай, я пойду, я подберу его… Так нельзя.
– О господи, – простонала Антонина, ероша перед зеркальцем густые, черные волосы, – не мешайте природе жить. Все это розовые слюни, милая.
– Знаешь, мне всегда жалко…
– Тюлькина, – перебил ее Олег, – в твоем подъезде кошки живут.
– Ну и что…
– Дохнут зимой в подвалах. Что-то я у тебя ни одной кошки не видал в квартире. А ведь тоже природа…
– Я думаю, природа уже тем хороша, что я есть и сижу с вами в автобусе. – Антонина щелкнула сумочкой и повернулась ко всем нежно подсвеченным от окна быстроглазым, изящным личиком. Земляничный аромат – основная ценность губной помады, которую она за бешеные деньги доставала где-то в Прибалтике. Антонина засмеялась и, подняв с затылка сыпучие волосы, лукаво подмигнула: – А? Цените!
– Пижма! Толя, пижма, – подала вдруг голос Заслуженная. – Подожди, я быстро наломаю.
– Что вы, что вы, Софья Андреевна, – испуганно встрял Венька. – Товарищи, мы опаздываем…
Шофер вздохнул и взялся за руль. Старенький автобус затарахтел, зачихал, тронулся. Оленька вынула из сумочки вязание, растянула его на коленях. Анна с нескрываемой уже неприязнью выглядела светлую прядь над розовым Оленькиным ухом и в который раз подумала, что ей самой тоже пора научиться вязать.
– А мне жалко, мне всегда всех жалко, – грустно продолжала Тюлькина.
– У нас ты одна добрая, – хрипло сказала Егорова, – остальные так, пеньки…
– Прекратите базар, – лениво остановил ее Олег. – Пора подумать о спектакле.
– Я не машина. Хватит того, что я три раза в день кручусь в ширме. Если об этом еще думать с утра, я сама скоро куклой стану. Молотим с утра до вечера, – негромко вздохнула Антонина, – и никаких тебе переработок.
– Искусство должно быть подвижническим, – задумчивым басом вставил старый артист Гомолко, ковыряя спичкой в зубах.
– Ну вот, все проснулись, – откликнулся на его голос Олег, – читайте газеты.
Анна нашарила пальцами под рукавом у Олега часы, муж понял ее по-своему, обнял под кофточкой, шершаво провел ладонью по голой коже. Анна быстро отшатнулась от него, оглянулась – не видит ли кто.
– Глупенькая, – грустно шепнул ей в ухо Олег и, отвалившись на спинку сиденья, воззвал: – Споем, граждане республиканцы!
– Проснись и пой, – ответила ему Тюлькина, заерзала на сиденье. – Толя, ты полегче там, я навожу лицо.
– Дома наводи, – весело ответил шофер и прибавил газу.
Показались деревянные домики за длинным забором. – Приехали! – рявкнул шофер и остановил автобус. – Похоже, что не ждали, – встревоженно забормотал Венька, оглядывая через стекло закрытые ворота пионерского лагеря.
– А мы приперлися…
– Пых-пых, приехали…
– Сон, – задумчиво сказала Заслуженная и пожевала травинку. – Такие сны зря не снятся. – Жесткое, коричневое, часто отекавшее лицо актрисы как бы окаменело.
Они сидели на траве у цветной изгороди пионерского лагеря. Заслуженная с трудом сдерживала дыхание, отфыркивалась, всей спиною привалившись к заборчику, поглаживая темные, полные ноги с выпершими сосудами.
– Я умру от ожирения, – следя, прищурившись, за стремительно-юркой Антониной, сказала она. – У меня не выдержат ноги.
Она вздохнула, обвела полусонным взглядом подсыхающую невдалеке траву.
– Опять дождя не будет. Посохнет все к чертям. Куда дело годится, палит и палит. Земля, вон, как стриженая. Косить-то что тут? А?
– Между прочим, я косить умею, – встряв в разговор сообщила Тюлькина. Она стояла чуть поодаль в красном трикотажном костюме, яркая, картинная, с высоким колоколом начесанных темных волос. – Первый мой муж обожал размяться по утряночке. Выйдешь с ним в поле, роса как жемчуг, как перламутр… Нет, я обожаю природу…
– Сколь ценное открытие, – с ядовитой вкрадчивостью, остановившись напротив Тюлькиной, промурлыкала Антонина. – И что же вы косили?
– Траву, Антонина Андреевна!
– Интересно, а я по своему неразумению думала, что траву на лугах косят.
– Ах, не все ли равно?
– Тюлькина, – весело окликнул Валерка, – анекдот про тебя. Бежит обезьяна по лесу, кричит: наценка, наценка…
Тюлькина оскорбленно подобрала пухловатые накрашенные губы, повернулась и молча пошла к воротам.
– Валера, – резко остановила его Заслуженная, – ты чего ее травишь? Чего ты бабу травишь-то? Послабей кого ищешь? Сбегай вон о забор почеши язык, коль неймется.
– Да я анекдот, Софья Андреевна, анекдот…
– Э-х! Мужик!
Заслуженная отвернулась от него. Утро вызревало, наливалось густой жаркой синевой, запекалась трава у забора, клубился парок под нежной заводью чистого неба, четко выщелкивая, пела птица в кустах. Вдруг замолчала, вспорхнула, тряхнув ветками, мельтеша рябью крыльев. Заслуженная смяла розово круглившийся блин сыроежки.
– Сон, как звонок, иной раз, – сказала она Анне. – Так вот идет-идет жизнь. Тужишься-маешься, думаешь, не хуже других живешь. Как люди, так и ты. А как зазвонит, приснится оттуда – эко, мол, тебя занесло. Раззудит, оглянешься, и вся твоя суета гроша ломаного не стоит. Перед смертью Максима мне тоже мать приснилась: пришла, лица не вижу, чувствую, что мать. Смотри, говорит, горит ведь. Почему ты не видишь… Эко, жизнь бестолковая!.. Я вот теперь все прошлым живу. Ворошишь все в памяти, ворошишь – война, детдом, Максим все снится. Правду бают: откуда пришел, туда и вернешься. Из праха ты вышел, прахом и станешь… – Она помолчала и, принюхиваясь к грибной размятой каше в руке, спросила: – А у тебя когда мать померла?
– Да у меня живая мать, – вздрогнув, чуть не крикнула Анна и осеклась под недобро высветившимся взглядом Заслуженной.
– Жи-ва-я! А чего же ты молчала?
– Да не было разговора…
– Не было! Ох, Анна, Анна… – Заслуженная поднялась, придерживаясь одной рукой о заборчик, расправила вниз туго сидевшее на ее большом рыхловатом теле скользкое, приглушенного цвета платье, пошла, переваливаясь. Потом оглянулась, задумчиво бросила Анне: – Нехороший сон. Побереглась бы ты…