Жуковский видел это и не мог не печалиться. У того же Плутарха он читал: «Александр сначала восхищался Аристотелем и, по его собственным словам любил учителя не меньше, чем отца, говоря, что Филиппу он обязан тем, что живет, а Аристотелю тем, что живет достойно. Впоследствии… стал относиться к Аристотелю с подозрительностью, впрочем, не настолько большою, чтобы причинить ему какой-либо вред…» Сознание того, что человеческая природа одинакова в своих проявлениях, что при греках, что нынче, утешало, но слабо.
Поставя себе задачей входить во все дела государства, Николай Павлович интересовался учебными заведениями. В апреле 1833 года он посетил Первую гимназию и выразил неудовольствие. Во время урока Закона Божия один ученик, лучший, как поспешили доложить, по поведению и успехам, слушал объяснения учителя со вниманием, но – облокотясь. Священнику был сделан выговор, на который он почтительно отвечал:
– Государь, я обращаю внимание более на то, как они слушают мои наставления, нежели на то, как они сидят.
Император смолчал, не в силах уразуметь такое пренебрежение формой. Малозначимое это происшествие спустя два года аукнулось в Зимнем дворце. Законоучитель наследника отец Герасим Павский, доктор богословия и знаток древних языков, преподававший также в университете, был разоблачен Святейшим Синодом как будто бы допускавший отступления от канонов православия. Без лишнего шума во дворце и университете его заменили молодым священником Василием Борисовичем Бажановым, ставшим духовником царской семьи.
Удивительным образом сочетались в Николае мелочность и высокомерие с умом и чутьем на талант. Ведь взял он в учителя Александру профессора Константина Ивановича Арсеньева, при покойном брате привлекавшегося по делу о «неблагонадежных профессорах» Петербургского университета и уволенного попечителем. Большего наказания Арсеньев избежал благодаря заступничеству Николая Павловича. Арсеньев преподавал историю и статистику далеко не в духе официальной доктрины министра С.С. Уварова. Позднее он вспоминал, с каким участием его царственный ученик «скорбел о разных преградах к свободному развитию новой, лучшей жизни для народа». Вернее было бы объяснить сочувственную скорбь наследника его мягким сердцем, нежели пониманием подлинного положения дел.
Великого князя манили парады, смотры, учения. С грустью замечал Жуковский, что его воспитанника больше занимают мундиры, чем книги. Могло ли быть иначе?
В те годы Россия победно закончила две войны – с Персией и Турцией. Было подавлено польское восстание. Вот эти образцы военной удали, победной доблести, смелости и отваги жадно впитывал подросток. Удаль и отвага были в мундире. Василий Андреевич – без мундира. Так на всю жизнь, сам того не сознавая, Александр сделал выбор. И все же благотворное влияние Жуковского не могло пропасть вовсе.
Сам поэт выступал ходатаем за многих. Он просил перевести Батюшкова, вернуть из ссылки Пушкина, простить Николая Тургенева и еще многих. Прослышав о написанном, но не поданном письме с предложением амнистии участникам декабрьского мятежа, царь призвал к себе Жуковского и выдал ему, по выражению поэта, головомойку, «в которой мне нельзя было поместить почти ни одного слова». Царь упрекал его в тесных связях с людьми беспорядочными и даже осужденными за преступления.
– …А ведь ты при моем сыне! Иди и не затевай больше разговора об том!
Этот и другие ручейки милосердия в царском дворце смягчали сердце Александра Николаевича, хотя кто мог с уверенностью сказать это? В юном великом князе соседствовали грубость и светский лоск, доброта и лень, жаркая привязанность к близким и непомерное самолюбие.
Воинское и гуманитарное начала, представленные Мердером и Жуковским, все-таки не сплавлялись, а розно существовали в нем, и первое главенствовало. Смутное осознание в себе противоречивых, подчас противоположных чувств и желаний, породило скрытность. В качестве девиза Александр в двенадцать лет избрал себе такой: «Постоянство, деятельность и надежда», и в этом вроде бы случайном наборе понятий вновь проглянула судьба.
А пока он рос при постоянном контроле отца. По требованию Николая Павловича ему назвали главные недостатки сына: надменность, неподатливость при исполнении приказаний и страсть спорить, доказывая свою правоту. Отметили все возраставшее равнодушие Александра к занятиям. Сам император заметил с неудовольствием у сына интерес к «военным мелочам, смотрам да парадам», а не к военному делу. Сделанное тогда отеческое внушение возымело действие, но, в общем, характер Александра уже сформировался.
На ежегодном экзамене на вопрос законоучителя, должно ли прощать обиды, нам причиненные, Александр отвечал: «Должно, несомненно, прощать обиды, делаемые нам лично, но обиды, нанесенные законам народным, должны быть судимы законами; существующий закон не должен делать исключения ни для кого». Ответ примечателен, ибо искренен.
Николай Павлович помнил свой бедный опыт к началу царствования: ведь брат даже не ввел его в Государственный Совет. Сыну он решил дать всестороннюю подготовку. В 1831 году он затеял писать «Записки», главным образом для оправдания своих действий в декабре 1825 года.
Чрезвычайно мелким, но разборчивым почерком на французском языке он заполнил две тетради. «Я пишу не для света – пишу для детей своих; желаю, чтобы до них дошло в настоящем виде то, чему я был свидетель… Буду говорить, как сам видел, чувствовал, от чистого сердца, от прямой души: иного языка не знаю». Незаметно увлекшись воспоминаниями, он ярко описал свое детство и юность, наполненную пустыми делами. От этого он стремился уберечь Александра.
«До 1818-го года не был я занят ничем; все мое знакомство с светом ограничивалось ежедневным ожиданием в передних или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно в 10 часов все генерал-адъютанты, флигель-адъютанты, гвардейские и приезжие генералы и другие знатные лица, имевшие допуск к государю. В сем шумном собрании проходили мы час, иногда и более, доколь не призывался к государю генерал-губернатор с комендантом и вслед за ним все генерал-адъютанты и адъютанты с рапортами и мы с ними, и представлялись фельдфебели и вестовые. От нечего делать вошло в привычку, что в сем собрании делались дела по гвардии, но большею частью время проходило в шутках и насмешках нащет ближнего; бывали и интриги. В то же время вся молодежь, адъютанты, а часто и офицеры ждали в коридорах, теряя время или употребляя оное для развлечения почти так же и не щадя ни начальников, ни правительство. Долго я видел и не понимал; сперва родилось удивление, наконец, и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял; многих узнал – и в редком обманулся. Время сие было потерей временно, но и драгоценной практикой для познания людей и лиц, и я сим воспользовался».
Частью государственной жизни было включение великого князя в систему власти. В августе 1831 года (после смерти великого князя Константина Павловича) он был провозглашен наследником-цесаревичем, 22 апреля 1834 года принес присягу в качестве наследника престола.
Георгиевский зал был переполнен, мужчины в парадных мундирах, дамы в придворных нарядах. Перед троном был поставлен аналой, на котором лежало Евангелие. Рядом стоял солдат-преображенец с государственным знаменем.
Пушкин записал в тот день в дневнике: «Это было вместе торжество государственное и семейное, великий князь был чрезвычайно тронут. Присягу произнес он твердым и веселым голосом, но, начав молитву, принужден был остановиться – и залился слезами. Государь и государыня плакали также. Наследник, прочитав молитву, кинулся обнимать отца, который расцеловал его в лоб и в очи и в щеки – и потом подвел сына к императрице. Все трое обнялись в слезах… Все были в восхищении от необыкновенного зрелища – многие плакали; а кто не плакал, тот отирал сухие глаза, силясь выжать несколько слез…» Сам поэт, однако, не поехал в Зимний дворец с поздравлениями: «Царство его впереди, и мне, вероятно, его не видать».