— Я знаю, что вы сейчас скажете, — сказал Йозеф Пулемет. Голос его звучал до неприличия громко.
— Что? — спросил я.
— Что вы т-т-только сейчас поняли. — Я видел, как дрожит кончик его языка. — Все так говорят; поверьте мне, это звучит глупо.
— Неужели все так говорят?
— Один человек так сказал: «Я понял Лютера только после того, как увидел собор Святого Петра, а Гитлера я понял только здесь».
— Понимать, — сказал я, — слово сложное.
— Это верно, — подтвердил Йозеф Пулемет. Неожиданно он стал двигаться с проворностью форели, на которую упал луч солнца. — Что здесь понимать? Вы пишете цифру шесть, ставите за ней шесть нулей и называете это «уничтоженными евреями». Написав шесть нулей после цифры семь, вы называете это «потерями гражданского населения в России». Меняя первую цифру на три, вы получаете символ уничтоженных русских пленных. На пять — трупы поляков. Понимаете? Это же элементарная арифметика. Вам надо просто назвать цифру, символизирующую число миллионов. — Я молчал. — Так вас Брум интересует? — неожиданно спросил он. Сняв свою широкополую шляпу, он уставился на ее ленту так, словно там было написано какое-то тайное послание.
— Брум, — сказал я. — Да. Поль Луи Брум.
— Ах, да, — откликнулся мужчина, — Поль Луи Брум. — Он выделил голосом имена. — Таково его официальное имя. — Он едва заметно улыбнулся, потом наклонил голову и качнул ею вбок, словно боялся, что я его ударю. — Брум, — повторил он, потом потер подбородок и поднял вверх глаза в глубоком раздумье. — И вчера вы встречались со Счастливчиком Яном.
— Меня к нему Харви возил, — сказал я.
— Да, да, да, — подтвердил он, продолжая чесать свой подбородок. — Мой брат — старый человек. — Здесь он прервал чесание подбородка, чтобы покрутить указательным пальцем у виска. — Подобное случается со всеми стариками.
— У него очень ясный ум, — сказал я.
— Я не с-с-собирался его обижать. — Он снова наклонил голову. Я понял, что этим движением он как-то борется с заиканием.
— Вы знали Брума? — спросил я.
— Его все знали, — ответил мужчина. — Таких людей все знают, но никто не любит.
— Что вы хотите сказать? Каких «таких»?
— Очень богатых. Вы разве не знаете, что он был очень б-б-богатый?
— А какая разница — бедный или богатый? — спросил я.
Старик наклонился ко мне.
— Разница между несчастным бедным и несчастным богатым в том, что несчастный богатый может еще изменить свою судьбу. — Он неожиданно хихикнул. Прошаркав по холодному полу чуть в сторону, он снова заговорил, своды разнесли эхо его голоса по всем закоулкам. —Когда гестапо потребовалась штаб-к-к-квартира в Праге, они выбрали дом Пецшека — это банк, — подвалы и хранилища банка они приспособлены под пыточные камеры. Символическое помещение для фашистских пыток, а? Хранилище капиталистического богатства? — Он отошел еще дальше, грозя пальцем.
Я понял, почему его прозвали Йозеф Пулемет — из-за заикания.
— Но почему его не любили в лагере? — спросил я, пытаясь вернуть беседу в нужное мне русло.
— Его не все не любили. Н-н-немцы очень даже любили. Они любили его почти так же, как его деньги. Почти как его деньги, — повторил он. — Видите ли, немцы за деньги оказывали услуги.
— Какие услуги?
— Какие угодно, — сказал Пулемет. — Например, офицер-медик продавал за деньги самые разные штучки. За к-к-крупную сумму вас могли вылечить.
Я кивнул.
— Вылечить, — повторил старик. — Вы понимаете, что я имею в виду?
— Да, — сказал я, — они могли мучить невиновных и отпустить на свободу виновных.
— Виновных, — откликнулся старик. — Странные слова вы употребляете.
— Кто убил Брума? — спросил я, решив прервать риторику старика.
— Международное равнодушие.
— Кто лично убил его?
— Невилл Чемберлен, — ответил старик.
— Послушайте, кто задушил его? — Мне хотелось отвлечь его от философических парадоксов.
— Ах, кто задушил? — Он надел на голову шляпу, будто судья перед вынесением смертного приговора. — Кто послужил орудием смерти?
— Да.
— Охранник, — сказал старик.
— Офицер?
Йозеф снял шляпу и вытер внутренний кожаный обод носовым платком.
— Это был офицер-медик? — подсказал я.
— Разве мой брат не сказал вам? Он знал.
— Я вас спрашиваю.
Старик водрузил шляпу на прежнее место.
— Landser[43] по имени Валкан. Мальчишка. Не плохой и не хороший.
Он вышел через дверь на яркий солнечный свет. Белые могильные камни тонули в зеленой траве. Я вышел следом.
— Вы знали солдата по фамилии Валкан?
Он быстро повернулся ко мне.
— Не больше, чем вас. Вы что, думаете, Треблинка — это что-то вроде клуба консервативной партии? — Он пошел дальше. На солнце кожа его казалась желтовато-восковой.
— Постарайтесь вспомнить, — сказал я. — Это важно.
— Это меняет дело, — сказал старик и потер подбородок. — Раз важно, я должен вспомнить. — Он жевал каждый слог и помещал получившееся слово на кончик языка, избегая исказить гласную или же потерять хоть какой-нибудь оттенок. — А я занимаю вас такими мелочами, как удушение в газовых камерах полумиллиона человек. Он посмотрел на меня откровенно издевательски и пошел на улицу.
— Заключенный Брум, — сказал я. — Что он сделал?
— Сделал? А что я сделал? Чтобы попасть в концлагерь, достаточно быть просто евреем. — Он открыл воротца кладбища, ржавые петли заскрипели.
— Он был замешан в убийстве? — спросил я.
— А разве мы все не были замешаны?
— А может, он был коммунистом?
Старик остановился в воротах.
— Коммунистом? — переспросил он. — В концлагере люди иногда признавались в убийстве, многие сознавались, что были шпионами. Заключенный мог даже признать — на очень короткое время, — что он еврей. Но коммунистом — нет. Этого слова никто никогда не произносил. — Он вышел за ворота на улицу и направился к старой синагоге.
Я шел рядом.
— Может, в ваших руках последняя возможность наказать виновного... — умолял я, — ...предателя.
Старик вцепился в слово «предатель».
— Что это значит? Еще одно из ваших словечек? Как назвать человека, который бросил кусок хлеба из своего дневного рациона в детскую зону, если он немецкий солдат и нарушил приказ, запрещающий делать такие вещи?
Я молчал.
— Как назвать человека, который отдавал свой хлеб только за деньги?
— Как назвать еврея, который работал на немцев? — вставил я.
— Так же, как француза, работавшего на американцев, — задиристо ответил старик. — П-п-посмотрите вон на те часы.
Я посмотрел на Старанову синагогу, туда, где на солнце золотились старые часы с еврейскими цифрами.
— Там было гетто, — сказал Йозеф, резко взмахнув рукой. — Когда я был мальчишкой, я каждый день смотрел на эти часы. И только в восемнадцать лет я выяснил, что они не похожи на все остальные часы в мире.
Из-за угла выехал громадный блестящий туристский автобус, сверкающий, как стеклянная брошка. Звучный, усиленный радиосистемой голос говорил:
— ...богатство скульптурных предтеч высокой готики. Это самый старый из сохранившихся еврейских молельных домов в Европе.
— Эти часы идут назад, — сказал Йозеф, — против часовой стрелки.
Из автобуса выходили серьезные туристы, перепоясанные ремешками кино— и фотокамер.
— Часы идут верно, но каждые сутки они отсчитывают один день в обратном направлении. — Он постучал по моей руке. — Именно это нами и произойдет, если мы все время будем только вспоминать Валканов, Брумов и Моров, вместо того чтобы двигаться вперед к миру, в котором такие люди просто не будут рождаться.
— Да, — согласился я.
Йозеф Пулемет с любопытством взглянул на меня, пытаясь определить, действительно ли я понял его. Он сказал:
— Мы должны жить в соответствии с нашими личными решениями и верованиями, так меня учили. Когда я в свое время предстану перед моим Богом, он спросит меня не о том, почему я не вел жизнь Моисея, а почему я не сумел быть Йозефом Пулеметом.