Он любил Иркутск, и, быть может, в этом городе его душа освежится, оживёт для счастьем и веры. Лев любил его кривые улицы в старых высоких тополях, в деревянных почерневших домишках, но и в солидных купеческих усадьбах. Чем-то искренним, старчески-детским и нежным дышало на Льва от этих домов и деревьев. Любил Иркутск за красавицу Ангару, посерёдке облекшую город зелёным тугим поясом, – а в этом чувствовалось что-то обещающее, молодое, надёжное. Любил город и за то, что недалеко лежал Байкал. Нравилось думать, что великое, славное озеро где-то поблизости. Сядь в автомобиль и через быстрый и нетерпеливый час – вот оно, прекрасное, большое, недоразгаданное. И раньше Лев часто к нему приезжал, подолгу стоял на берегу или с борта судна всматривался в бездну и чувствовал Байкал чем-то живым, таким живым, которое тебя выслушает, поймёт, а то и посодействует. И не нужно слов, всех этих банальных фраз о своих неудачах и треволнениях. Смотри на священное озеро, и тебе непременно станет легче, и в тебе непременно очнутся мечты, чтобы смочь жить разумно, красиво и – правильно. Конечно, правильно.
Ручьём серебряным к Байкалу
Лечу с вершин моих мечтаний.
Такие певучие, душевные, звонко-отчётливые, но всё же малопонятные слова услышал он однажды на берегу за своей спиной. Обернулся – но, однако, ни души рядом, и вдали никого не видно. Он, хотя и начитанный, не был поэтом, не писал стихов, но подумал, с улыбкой, что это так в сердце его само собой сказалось. И сказалось, радовало и веселило его, столь поэтически, столь загадочно. Наверное, не надо, размышлял он, обладать большими дарованиями, чтобы произнеслись когда-нибудь, и как-нибудь по-особенному, высоко, слова любви и признательности.
Ехал Лев домой из армии с востока поездом. И когда за окном среди путаницы ветвей мелькнули первые просини и всполохи Байкала – уже не отходил от окна до самого Иркутска. Шесть-семь часов стоял в проходе у окна, высовывая голову наружу. Весело вдыхал майский таёжный воздух, вглядывался в туманные паруса холмов противоположной стороны. Льву представлялось, что это и впрямь ветрила-паруса, а не берега. Сорвётся ураган и унесётся Байкал в неведомые земли или к самому небу взмахнёт. Улетит к звёздам, к другим, более совершенным и достойным его красоты мирам. Льву нравилось так по-детски, наивно бояться за озеро. И невольно начинало мыслиться о том, что теперь раздёрганная его жизнь поправится, потому что поблизости будет Байкал.
– Здравствуй, здравствуй, родной, – шептал он, когда из-за леса в который раз озеро распахивалось перед ним мощным, но ласковым свечением. – Ручьём серебряным когда-нибудь прилечу к тебе. И станем мы с тобой одним целым. Навеки. Хочешь?
Лев почувствовал себя свободно и радостно, и вытеснялась из его сердца накипь, сметалась напылённость последних лет.
Мать встретила сына сдержанно, насторожённо, но нежно. Коснулась губами его золотистого старшинского погона.
– Весь в отца – преуспевающий и блестящий.
Сын искренне соскучился по матери, ему стало жалко её: за полтора года она заметно состарилась, в глазах скопилась усталость одиночества. Стояла перед своим рослым красавцем сыном маленькая, пополневшая, рыхловатая. Сын прижимался к ней крепче, но бережно, и недоумевал, как мог, как смел не любить её, не звать мамой.
Оба заплакали.
Отчим с год как умер; о нём они и словом не обмолвились, будто и не жил он с ними в одной квартире. И об отце вслух не вспоминали.
Сестра Агнесса ещё до службы Льва вышла замуж и жила особняком, в другом городе.
Брат Никита тоже обзавёлся семьёй, за все годы ни разу не приехал в Иркутск, хотя с матерью и братом переписывался.
Мать уже была пенсионеркой, жила одна и уже не хотела рядом кого бы то ни было из мужчин, кроме сына.
8
Лев попрорабствовал в Иркутске на мелких ремонтных объектах. Жизнь снова стала мниться обыденной, размеренной, точно бы ежедневно, методично заводимые часы. Его придавливала скука и – называл он в себе, вспоминая отца, – пустота. Люди кругом копили деньги, бесконечно и нудно толковали о вещах и машинах, жаловались на жизнь, – бессмертные пересуды и заботы, несть им числа. Но Лев с горечью и досадой понимал, что не жизнь вокруг него была совсем уж такой пустой и никчёмной, а сердце его не было зажжено и оплодотворено высокими чувствами любви и дружества.
Но девушки, интересные особы всё же случались рядом с ним – возмужалым, крепким мужчиной, изысканно одевающимся, начитанным, следящим за музыкой и театром, но несколько нелюдимым, задумчивым, с большими грустными глазами обидчивого мальчика. Девушки тянулись к нему: он виделся им несомненно блестящей партией. А грусть – что ж грусть: развеем, быть может, полагали они с девичьим легкомыслием и простосердечием молодости.
– Твои глаза – колодец без дна. Всматриваясь, прищуриваешься туда, но ничего не видно, – сказала ему одна влюблённая в него поэтическая девушка. – Что там, Лев?
– Там – я, – пошутил он.
– Но какой ты? Мы уже месяц знакомы, а я не пойму, что ты за человек. Чего-то думаешь да думаешь сутки и ночи напролёт. Грустишь. И молчун ты невыносимый!
– Это не я грущу, а тот, что сидит в колодце, – снова отшутился Лев.
Девушка потрясла плечами, будто замёрзла:
– Сидеть в колодце? Бр-р-р!
«Может, я в самом деле угодил в колодец и теперь сижу и мёрзну в этой холодной сырой яме? Выберусь ли?»
С этой девушкой он вскоре расстался навсегда, потому что молчать ему хотелось с любимым человеком, а к ней он не потянулся, хотя понимал и видел ясно – и умная, и порядочная, и приятная.
И с другими девушками он расставался. Одна курила, другая выпивала, третья была смела и ненасытна в утехах. Казалось, он искал в девушках не добродетели, не достоинства, а несовершенства, изъяны. Гнилой моралист, педант чистюля, нравственно горбатый фарисей, – и как только ещё не ругал себя Лев в минуты отчаяния и озлобления на судьбу и людей. Жизнь, случалось, казалась ему невыносимой, и он серьёзно минутами полагал, что его самоедство становится отсроченным самоубийством.
Мать видела, что её сын одинок и несчастен.
– Женился бы ты скорее, Лёвушка, что ли. Уже не молоденький, – напоминала она, вкрадчиво и ласково, и принималась осторожно обсуждать подруг сына, которых ей удавалось увидеть. Всех хвалила: верила, что её сын с плохой не свяжется.
Он отмалчивался, но время от времени насмешливо ворчал:
– Все они хороши. Не на всех же мне жениться.
– Все ему хороши! Противишься судьбе ты, вот что я тебе скажу.
– Помню, знаю назубок, что я противленец. Не надо напоминать.
– Не обижайся. Я хочу тебе только счастья.
Однажды она охватила ладонями лицо сына и шепнула:
– Ты будешь, Лёвушка, счастливым! Ты не повторишь ни моей, ни отца судьбы.
Он закрыл и открыл веки, пытаясь признательно улыбнуться в её крепких, но подрагивающих руках.
– Ты ищешь, сынок, идеал?
– Не знаю. Может быть.
– Но женщина расцветает, когда оказывается рядом с любящим мужчиной. Вот тогда она и становится идеалом. Для него. Для единственного.
– Спасибо за лекцию, – морщился и очевидно страдал сын.
– Не за что, – грустно вздохнула мать и, шутя, потрепала его за ухо. – Лёвушка, а ты снова не называешь меня мамой.
– Прости… мама, – вымолвил он и покраснел.
Льву почему-то снова было трудно называть её мамой. И снова ему представлялось, что она далеко от него или даже они – не совсем родственники. Или – совсем, совсем никакие не родственники.
9
Мать хотела внуков, невестку, новую родню, каких-нибудь радостных перемен и чаще, настойчивее напоминала Льву о женитьбе. Старшие дети, Агнесса и Никита, обосновавшись вдалеке, писали изредка: видимо, своё утягивало, что, разумеется, и должно быть. Матери же хотелось, чтобы пустошь вокруг неё обросла родными, дорогими ей людьми, домашним шумом, такими милыми семейными хлопотами и беседами. А так – лишь сын, малоразговорчивый, отстранённый, весь, похоже, в работе, в мыслях, в непонятных для неё переживаниях. Она – больная, пожилая, одинокая пенсионерка. Больная и пожилая – что ж, как-нибудь можно смириться. Но то, что одинокая, – никакой покорности не может быть! Надо для чего-то жить, в чём-то находить утешение и подмогу.