– Давайте-ка, Любонька, вашу руку. Какая она у вас маленькая и горячая.
И Лев, бережно взяв миниатюрную девичью руку, повёл Любу в самый дорогой ресторан, какой ему был известен.
– Может, – на «ты»? – тихонько, нечаянной хрипинкой предложила она, с жалкой смелостью улыбнувшись всем ртом.
– На «ты»? – зачем-то переспросил Лев, напрягаясь туловищем и темнея сердцем. – Да, да, разумеется, Любовь, на «ты».
Ему хотелось, чтобы – потихоньку, вкрадчивее, может быть, даже таинственнее вызревали и следом расцветали приметы и события любви, а потому он смутился, насторожился: столь скоро на «ты»? Не надо бы!
В дороге они никак не могли разговориться. Слово, два и – молчат, бесцельно и глупо озираются. Шли быстро, будто бы хотели поскорее избавиться от молчанки, влившись в жизнь ресторанного увеселения, где всегда люди и музыка. О чём бы ещё сказать или спросить? – маялся Лев.
– А вот и ресторан, – прошу! – с приподнятой жизнерадостностью распахнул он перед своей очарованной и очаровательной дамой дверь, однако тоска и печаль уже наседали на его сердце.
Вошли в полуосвещённую просторную залу, и многие оглянулись на них: великолепная пара! Он – высокий, породистый молодой мужчина красавец, светский лев, она – миленькая, кудрявая зверушка с чёрными сияющими глазками.
Лев заказал из меню исключительно дорогое, изысканное, и их стол был, наверное, самым великолепным и роскошным в этом ресторане для избранной, состоятельной публики. Живописно и лучисто поблёскивали на их столе блюда с чёрной и красной икрой, в томной бордовости горели бутылки с французскими коллекционными винами, возлежала гроздь чёрно-красного светящегося винограда в обрамлении яблок и груш. Во главе по центру стола – богатый, в каплях росы букет неестественно крупных, неземной красоты роз. Льву хотелось праздника, красоты, нови, он ярко и азартно ощущал чувство влюблённости и нежности.
Любовь подавленно молчала, потупившись, а Лев серьёзно и строго смотрел на неё, возможно, изучая, стремясь разгадать: та ли она? Если же ещё не совсем та, то что он может и должен совершить, чтобы она стала для него единственной, на всю оставшуюся жизнь? Именно так – на всю оставшуюся жизнь! Чтобы – начать жить «правильно», «выпрямлено», без оглядок на былое. Чтобы – раз и навсегда остановить этот роковой и беспощадный вал изломов и перепутий.
– А я впервые в ресторане, – промолвила Люба, скованно осмотриваясь.
Обнаружила, что одета скромно, даже серенько, – заметно пригнулась, должно быть, желая спрятаться, затаиться.
Пригубили вина. Разговорились, друг другу ласково, но пока недоверчиво улыбаясь. Ещё выпили, ещё, уже крупными, смелыми глотками. Вино было отменное, густое, с горчащей сластинкой и говорило им вкусом и цветом своими, что оно оттуда, где жизнь райская, напоённая солнцем и улыбками. Откуда-то из бархатисто тенистого угла подкатывалась тихая сладкая музыка, ласковый искрасный полумрак окутывал обстановку, соседние столики. И Льву воображалось секундами, что он и она под какой-то оберегающей сферой и что они совершенно одни в этой большой зале, пропадающей по краям в беспредельности сумраков, ночи. Лев примечал, что на Любу смотрели, и он уже если не ревновал, то тревожился. Но и радовался одновременно, что сердце его – не мертво.
Стало таять и местами потухать электрическое освещение. Затепливались свечи тут и там. Золотисто и лилово набухали тени, стихали люди, ожидая чего-то необыкновенного, а может, и волшебного, сказочного. Высокий, но щупловатый официант в лёгком, но тугом наклоне тонкой бледной шеи с блестящей, как орден, «бабочкой» установил на стол Льва и Любы канделябр, в котором горели три крупные свечи. Вино в фужерах и бутылках внезапно вспыхнуло яростно и кроваво, точно бы вскипело, и во Льве невольно, странно и пронзающе обмерлось. Сердце его на долю секунды, на прочерк какого-то сверхмига почуяло в этой багровой вспышке угрозу, – и он неожиданно дунул на свечи. Пламя не загасилось ни на одной, лишь вздрожало, принаклонившись и следом задымив. Официант и Люба с недоумением взглянули на Льва.
Официант с надменной вытянутостью постоял, очевидно ожидая, не будут ли распоряжения или что-нибудь ещё, и горделиво, отплывающе отошёл к соседнему столику. Установил на нём подсвечник. Его поблагодарили, что-то всунули в руку, и он зачем-то с преувеличенной строгостью и важностью оглянулся в направлении Льва.
Люба жалко улыбнулась, казалось, что поёжилась, а голосок её отчего-то расстроился до шепотка:
– Пусть горят. Ладно? Ведь уютно. Да?
– Конечно, конечно, – смущённо и виновато нахмурился Лев. – Сам не пойму, за каким чёртом хотел загасить. Чем-то, можно подумать, шваркнуло по темечку. Прости, Любонька, я чуть не испортил тебе вечер.
– Ну что вы… Что ты!
15
Люба очарованно озиралась – золотисто залитая зала была великолепна и загадочна; то, чего касались отсветы, новилось свежими красками, блистало, маня, тревожа. А Льву всё, что вне их стола, уже неинтересно, его душе чуждо. Он вспомнил, что такое же освещение видел в оперном театре; тогда актёры запели фальшивыми, патетичными голосами и зачем-то забегали по сцене. Ему и тогда, и теперь стало нестерпимо скучно. Он смотрел только на Любу. Любовался ею. Она уже заполыхала от вина, стала отчаянно соблазнительной, ангельски миловидной. Ему хотелось, чтобы ничто не нарушало его любования, его общения с Любой. И когда шелестящей походкой снова возникал из полумглы официант, официозно и равнодушно исполняя свои обязанности, Лев угрюмился и косился на белые, с рыжеватыми волосками руки этого в театральном одеянии человека с зачем-то прилепленной к горлу бабочкой-орденом. Но пожурить или одёрнуть официанта было не за что: его руки ловко и дельно разливали вино и заменяли блюда. Когда он отходил, Лев чувствовал – мгновенно приливало в груди покоя и нежности.
«Мне нужно влюбиться. Иначе… иначе – не жизнь!»
Люба, смакующе отпивая из фужера вина, рассказывала – хотя Лев не просил её об этом, – что была в ранней юности влюблена по-сумасшедшему, забеременила; парень ушёл в армию, а потом куда-то подевался. Она теперь с малолетним сыном обуза своим родителям; что все они ютятся в двухкомнатной квартирке с проходными комнатами; что отец инвалид и выпивает, а мать больна и несчастна; что ей, Любе, хочется изменить свою жизнь и пожить, наконец, красиво, с размахом. И ещё что-то говорила она, то замолкая, то возбуждаясь, то зачем-то смеясь, то вдруг всхлипывая.
– Ты будешь счастливой, – прервал её Лев. – Ты мне веришь… Любовь?
– Я буду счастливой? – поморщилась она пламенеющей улыбкой.
Он хотел повторить и хотел сказать что-нибудь ещё приятное, быть может, произнёс бы бесповоротное для себя и, видимо, для неё – «Стань моей женой».
Но неожиданно и вероломно загремело, заскрипело, запищало ужасное электронное разноголосье. Танцевальную музыку потребовал какой-то перебравший мужчина в пышном искристом костюме. Он заплатил скучавшему в своём углу худосочному, с узким морщинистым лобиком ди-джею в красной, неопрятной, явно умышленно мятой, толстовке до колен с аршинной надписью «Fuck you».
Огни свеч перепугано заметались, а люди-тени сбились в ватагу и стали содрогаться. Лев не смотрел на них: он знал, как они могут и хотят танцевать, выворачивая себя. Но полувзглядом выхватил-таки из толпы затасканное личико этого мальчиковатого старичка ди-джея, зажигавшего публику взмахами рук и шевелением челюсти, и богатырскую девицу с огромным барашковым навёртом чернильно-фиолетовых волос на голове, с колыхающимся под блузкой студенисто-головастым бюстом. Люба тоже увидела её, и засмеялась в ладошку. Однако натолкнулась на низовой подвзгляд Льва, и смотрел он уже в противоположную от толпы сторону, неудобно для себя повернув голову.
– Почему ты такой надутый? – уже смело, без запинки говорила она «ты», хмельная и от вина, и от музыки, и, видимо, от своих необоримых желаний. – Пойдём – потанцуем! Так хочется праздника! Вот жизнь – я понимаю!