Бедствующая старуха с кошкой, как-то к ней в руки попала бездомная кошка, с которой они похожи - что пальто у старухи вытерто, что шкура у кошки драная. Старуха - в одной руке загробного вида сумка, другой прижимает к груди кошку, которая вырывается от нее. Старуха умоляюще: "Не уходи, не уходи..." Кошка отчего-то вдруг успокаивается - едет на старухе по городу, как в автобусе, эдакой пассажиркой, а старуха бредет и бредет, и бредет, унося куда-то кошку. Мне еще показалось, что и в сумку ее была запихана кошка или кошки, потому что в ней что-то, как в мешке, шевелилось, пищало.
Среди бела дня из дома напротив стрельнули из дробовика по нашему хирургическому отделению. Паника, вызов милиции, милиция поторчала минут пятнадцать да съехала - и все остается как есть. После того как милицейский газик смотался, уехал, по стенам опять слышно и невидимо ударила дробь. Через час вызвали нас в неврологию - там старикан бегал с ножом. Напился. Угрожал всем вокруг. Орал, что из зоны. Успокоился ни с того ни с сего, будто что-то и не по его воле переключилось в мозгу. Сидит на койке тихий, смирный, а мог уже кого-нибудь прирезать, убить, если б не отняли мы у него нож.
Галюня, лифтерша. Атаманша - и вдруг обнажается в ней забитый, жалкий человек; мать над ней стояла и померла, о чем она часто вспоминает именно как ребенок, хоть ей скоро шестьдесят лет. Как говорит о туфлях, которые ей нужно купить вот уже второй год, но нету денег. Куда больше оказывается в жизни того, перед чем она беспомощна - мать и смерть ее, туфли, которых безысходно не может купить.
Мать и сын, видимо, пьяница или наркоман. Как она уговаривала меня заключить его обратно в больницу чуть ли не силой - и докладывала, что он пьянь. Когда я ушел, он ей говорит: "Cука, иуда..." Похожую картину видел, когда приходили в терапию мать и сын. Но там мать заступалась за сына, на которого нам заявили, что его надо выкинуть из больницы. Они навещали кого-то третьего - какого-то кровно родного человека. Она только жаловалась, что он своровал незадолго до этого, еще дома, какое-то ее редкое лекарство, и от него такой стал дурной. Сама, но потому, что не смогла принять этого лекарства, еле держалась на ногах, расшатывалась и падала. А он противно тоже чуть стоял на ногах - и крыл матерно охрану, говоря матери, чтобы она не разговаривала "c ментами", то ли в забытье, то ли со зла не замечая, что охрана все слышит.
Ночью в приемный покой ломились бандиты, из какой-то "орехово-зуевской" бригады, уколоться им было надо - вот они и наехали на больницу, правда, требовали не наркотиков, а шприцы. Вызвали мы ментов, а они приехали и давай с порога с нашими санитарками женихаться: "Ну, девки, доставайте, чего у вас там есть выпить и закусить!"
Была ночь пьяниц, будто нарочно. Самый нелепый, который пришел ложиться на костылях с язвой, а потом пытался торгануть свой костыль за десять тысяч и когда не получилось, то уплелся без хромоты. Видимо, хотел проникнуть в больницу, чтобы там кому-нибудь продать, зная больницу изнутри, потому что сам в ней лежал, как и признался. С ним были еще двое, дружки, у них всегда на почве водки образуются стайки - пьющий человек один не выживет, в одиночку они не ходят. И те двое вздумали брататься с санитаркой и так ее хотели расцеловать, что чуть-чуть не дошло до драки - стала она кричать, звать на помощь охрану.
Этот день, как целая глыба, рожденная из всех дней, как призрак и взрыв. Чертов день в больнице. В морге. Труп на каталке, допрос и родственники, я стал понятым и глупый юмор мента, насчет ручек, левых или правых, его стеснение считать золотые зубы, муха, которую я согнал с трупа, а никто не решился, бригада скорой - шофер радуется, весь день в простое, можно будет бензинчику слить. Молодая бабенка, почти труп. И опять их переговоры насчет Склифа. Вялая работа врачей, не верящих, что стоит что-то делать. Алкаш, которого избили. Страсти. Маета. Пищеблок. Террор в приемнике, типы: полковник с женой; старуха, которая меня обвиняла, что я жестокий; другая cтаруха, которая меня благодарила, что добрый; рокеры; алкашка; женщина, которая отыскала свою больную в реанимации; бабы из Калужской области; армяне; интеллигентная женщина из медакадемии; красотки, в которых во всех есть что-то физиологически сучье, и задернутые в ношеное женщины-уроды, бабы, которых до слез жалко, в которых во всех есть что-то страдающе материнское: может их-то не е...ут, не хотят, так что они уродуются и состариваются и прверащаются в такое мужеподобное, но терпящее ни за что, любящее ни за что существо.
Залетел воробей в стекляшку больничного предбанника, шарахался, летая, об стекла и чуть не сдох. Была и дверь, был и выход, но воздуха, свежести, которыми тянуло из распахнутых дверей, тот воробей смертно не мог учуять, бросаясь-то в стекло, где такой же воздух ему виделся и облачка, от которых его било как электричеством, когда вдруг ударялся.
Сантехник Саша "наливал колбасу" и выпить упрашивал с ним "колбасы". В три часа превратился из человека в мычащее беспомощное существо. Как его спаивали, а потом и был он для всех, кто успел протрезветь, посмешищем - и вся эта водочная больничная история, вся эта "водочная эстафета". Работяги эти как оборотни. Пьянеют и трезвеют как раздваиваются. Трезвых их мучает, что они делали пьяными и за что ответственности не несут. А пьяные вытворяют то же, что и черти: выпили как продали душу. Вид их как у подопытных животных, будто их спаивают и пьют они водку, а это ставят на них какой-то научный эксперимент.
Бездомная собака. Кругом шпыняют, устала, оголодала, намерзлась. На стоянке уползла под автомобиль, как в укрытие, да там к тому же под днищем его, видать, тепло еще было от мотора и тихо. Так она и уснула, обретя и как бы выстрадав покой под его днищем, под колесом. А хозяин автомобиля быстренько сделал свои дела и уж завелся, видать, спешил так и весь день. Дал задний ход, выезжая со стоянки - и собаку, не зная того, всмятку. Тут полно бездомных собак, которых тянет в укрытие и тепло, а места другого нету и все тянет их под машины. И полно людей, которые заезжают навестить родственников, оставляют на минутку автомобили и спешат, потому что и стоянка-то машин у больницы кем-то почему-то запрещена.
Средство народной самозащиты "Удар", которого действия никак не могли проверить, испытали наконец на крысе, какой-то подопытной, взяв из вивария на время, взаймы. Испытали. Крыса даже сдохла. Начальник нашего "чопа" частного охранного предприятия - как ребенок радовался, что средство такое действие убойное имеет, значит, с покупкой не прогадал. Охранники мало этому "Удару" доверяли и вот начальник доводил до их сведенья о проведенных на крысе испытаниях, особо приукрашивая крыс, как они живучи, как высоко организованны - и вот даже сдохли, вот как сработал "Удар". То, что крыса сдохла, навело начальника на ту мысль, что с таким сильнодействующим средством надо быть даже осторожней: если стрелять придется, говорит, так не в лицо цельте, а только в грудь.
Армянин, или не знаю кто, может быть, и цыган. С виду жалконький, щелкунчик, как топором вырубили, и еще похож на конька-горбунка. Сутуловат, что-то солдатско выносливое в приземистой поджарой фигуре. Обут в побитые землистые сапоги, с надрезанным и вывернутым голенищем. Грязные до темноты, но не рваные джинсы. Пальто старенькое, крепенькое, как шинелка. Если б был заросшим щетиной, то сходу решишь, что бродяга. Трогательным в нем было сочетание душевной крепости, какого-то даже мужества, как если человек никак не хотел мириться с тем, что он - падший. Тем способом не мирился, что оставался человеком, поведения держался человеческого. В больнице появился часов в семь утра. Говорил, что ночью сделали ему операцию, и сказали явиться утром на перевязку. Его отослали до девяти. Он подчинился, и поплелся ждать во двор назначенного часа. В девять опять явился, заметно уже хромал, болела нога. Сидел никому не нужный, терпел, все от него открещивались. Уважительно попросил у меня сигаретку. Курить ходил в засранный туалет - в место уж совсем неприличное, но курил он в туалете, потому что ведь обычно и должно в туалете курить. Дотерпел часа три, тогда наконец спустился врач и сделал ему перевязку. Но просил он, чтоб его госпитализировали, потому что очень разболелась нога. Дежурный с утра хирург его принять отказался, но даже отказом не удостоили его сразу, а заставили ждать под дверью этого отказа-то еще три часа. Он горячо жаловался окружающим и возмущался, что выглядело и звучало щемяще, потому как и жаловаться не было ему нужды - было видно, что он не ходок и к состраданью взывал весь его вид, измученного болью и борьбой за жизнь человека. Но кругом, особенно наши, видели в нем отбросы, бродягу и то, что он еще что-то смел требовать и возмущаться, родило в наших злость. Его перестали замечать, как пустое место. Кто-то дал ему палочку из сердобольности. Все это время он ничего не ел и было видно, что его мучает голод не за этот только день. Видя, что я пью кофе, он пожелал мне уважительно приятного аппетита, и только потом спросил, сколько уже прошло времни. Когда ему отказали, он долго не мог уйти и переживал, что надо вернуть палочку. Когда я сказал, что пускай он уходит с палочкой, ведь иначе и не сможет идти - я же видел, как ходил он с утра по стенке - то он горячо выговорил мне, что он не такой человек; что палочку ему доверили на время и он не может обмануть доверия доброго человека, оказаться вором в его глазах. Потом как-то незаметно исчез, и мне стало на душе легче, хоть и горько было думать, куда он такой пойдет. В конце дня, когда сменялся, я увидел в уголке регистратуры эту палочку, где он ее оставил хозяину, которого в приемном так и не отыскалось, да никто и не стал искать. Палочка была - большая толстая, с зеленой еще корой, простая ветка. А ему не то, что присвоить, но даже выдрать себе такую же ветку в голову не пришло, иначе бы ведь и палку присвоил, если мог позариться на деревце как на чужое, а он-то на чужое никак позариться не мог, не позволял себе унести даже той палки, в которой, с искалеченной ногой, единственно и нуждался до невмоготы - до боли. И палку тетя Света, санитарка наша, выкинула, когда ходила вытряхивать под конец дня мусор из регистратуры.