В следующий раз русских пришлось увидеть, уже не издали, а совсем близко-близко, скоро… слишком скоро… Каждый день отец ждал, что пойдет на войну, однако не только в доме, но и во всем селе оставалось тихо. О войне говорили, да и то шепотом, взрослые. Мы же, дети, играли в войну. Вот только путаница была, кто против кого воюет. И в голову не приходило быть какими-то неведомыми русскими (какие же мы русские!), но и воевали мы не с ними, а, как и полагается в игре, с коварным врагом.
В остальном войны как будто и не было: примолкшие, притихшие в ожидании грозы отцы и братья (кроме тех, кто еще до войны был призван в Красную Армию) оставались с нами, как и прежде, так же восхитительно красиво всходило и заходило солнце, блестели по утрам брильянты-осинки на траве, так же, как и прежде, взрослые и мы шли на покос, работали в поле. Правда, не пели, как обычно, громких, руладных тирольских песен. Не пели и никаких других, даже тех, что сочинили наши предки уже здесь, в России, – странно грустных, как эти бесконечные степи. Взрослые старались не разговаривать громко на своем родном языке: как будто это был страшный позор. А главный на селе из наших немцев (его все называли странным словом «председатель»), господин Мейстер, один из немногих, кто знал русский язык, вставлял в свою речь эти странно певучие, даже в устах немца, слова к месту и не к месту. Казалось, они должны были спасти господина Мейстера от какой-то неотвратимо подступающей беды, нависшей над селом. Но всем и в первую очередь самому обладателю целой коллекции русских слов и выражений было понятно: эта уловка не спасет господина Мейстера и он разделит вмести с нами эту неведомую, но неотвратимо подстерегающую-подступающую судьбу.
Впрочем, насчет этой подступающей-подстерегающей судьбы все придумали, может быть, потом, задним числом… А тогда, в то благодатное лето, бывали не только минуты, но и часы и даже целые дни, когда ни о чем плохом не думалось. Наоборот, хотелось прыгать высоко в небо от счастья и ждать только счастья. Даже отец несколько успокоился и решил отправиться вместе с матерью в соседнюю, тоже немецкую деревню навестить родственников. Меня с собой решили не брать: надо ведь кому-нибудь присмотреть за домом и хозяйством, накормить скотину. В самый последний момент, когда перед большим зеркалом отец поправил в последний раз галстук, а мать даже подкрасила губы и, как ей казалось, окончательно и неотвратимо пригладила на голове волосы, мне вдруг захотелось заплакать или хотя бы тихонечко заскулить, но удалось виду не подать. Тем более что сквозь алмазики набежавших на глаза слезинок с тихим удивлением увиделось, как сразу несколько моих уменьшившихся отцов подхватили столько же по счету матерей и закрутились под «та-та-та»… «та-та-та»… «та-та-та», распеваемое сразу всеми отцами, поющими, однако, одним голосом, в смешном вальсе. Тут пришел и мой черед рассмеяться. Слезинки высохли – алмазики исчезли, а двойники родителей превратились в одну смешно и нелепо танцующую пару…
Забыть-забылось о внезапно нахлынувшей на меня тоске. Вот уж совсем бездумно и весело хлопаю в ритм «та-та-та»… «та-та-та»… «та-та-та» в ладоши. Внезапно отец остановился, выпустил из своих объятий мать, подбежал ко мне, потрепал волосы на моей голове, поцеловал меня коротко в лоб и пошел к повозке. Мать прижала мое тельце к себе, перекрестила и улыбнулась вся в свете почти неземного счастья.
Долго-долго машу им вслед. Во мне еще звучит нелепый, несуразный – какого не бывает – смешной вальс, я даже тоже притопываю босой ногой в теплой, даже горячей придорожной пыли, но вдруг будто со стороны вижу – явно с сумасшедшинкой – себя и останавливаюсь, так и не вытянув вторую ногу из горячей серой пыли. Провожу рукой по лицу и обнаруживаю исчезнувшие, казалось, навсегда слезы, которые без всякой причины снова вернулись-навернулись на глаза. Нечем, совсем нечем дышать. На меня напала необъяснимая, может быть, прежде даже неведомая злость. Хотелось закричать: «Зачем вы уехали? Зачем бросили меня? Мне так одиноко на всем белом свете!»
Стою посреди серой пыльной дороги, прожженной солнцем, и от сознания своей полной беспомощности изменить что-то ужасное и непоправимое в моей жизни в ярости топаю босыми ногами. То из одного окна, то из другого выглядывают удивленные соседи: никто не ожидал от меня столь неприкрытого буйства…
Надо идти в дом. Лучше отогнать от себя все страхи-печали и найти во всей этой в общем-то совсем не трагичной истории что-то хорошее. Звякнул послушно вошедший в скобу крючок. А это ведь только начало внезапно свалившейся на мою голову свободы… Перво-наперво отправимся в святая святых матери – в кладовку со всякими приготовленными на зиму вареньями и компотами. Сколько здесь всего… Вот и мое любимое – малиновое варенье. «Эта банка не для баловства, а для лечения от простуд» – так и слышу голос матери, но медленно-медленно снимаю с банки веревку, затем пропарафиненную бумагу, переворачиваю емкость (не хочется идти за ложкой), подставляю ко рту банку (какая тяжесть) и жду, когда загустившаяся от сахара малиновая масса потечет в рот (видели бы родители). Кажется, вечность уже прошла, а варенье все еще держится за края банки, но вот приближается-приближается к стеклянной горловине (закрываю от предвкушения блаженства глаза)… И вдруг в темноте происходит что-то непонятное: липкая густота потекла по носу, щекам, подбородку – по всему лицу… С трудом открываю слипшиеся глаза – и что я вижу: мои руки держат банку, из которой на меня же льется варенье. От ужаса каменею и почти безучастно наблюдаю, как красная жижа стекает по шее на одежду, ноги, затем – на пол… Не догадываюсь даже лизнуть вареньица. Правда, тут оно само заливается в открытый от ужаса рот… Нечем дышать. Надо что-то делать. Первым делом следует кинуться за тряпкой – кидаюсь, но сразу замечаю, что по всему полу от моих ног остаются будто кровавые следы. Выбора нет: смело топаю липкими ступнями по всей кухне, мешает только прилипшая к телу одежда. Снимаю и бросаю ее на пол. В зеркале вижу все в красных пятнах и потеках мое голое тельце. Варенье попало даже на стыдное место. Но я без особого стыда смотрю и смотрю, как оно (опять же страшно похожее на кровь) капает и капает на пол… Но нет: нехорошо так долго разглядывать свою голизну… Лучше вымыться.
К счастью, в доме нашлась еще не остывшая вода, но все равно почему-то холодно, ужасно холодно. Не помогает даже полотенце. Надо быстренько одеться. Но от холода нет никакой возможности добраться до платяного шкафа… Хватаю мамин халат (весь блестящий-блестящий и сине-голубой). Дрожа, закутываюсь в него. Долго-долго сижу, млея от тепла и блаженства. Спать – как хочется спать. Силюсь открыть глаза и еще увидеть и без того стоящее перед глазами безобразие с кровяным полом, но не могу. Медленно, но неотвратимо засыпаю. Спать, и будь что будет. Спать…
Снился странный сон – совсем не из моей жизни. Будто стою в никогда не виданном прежде одеянии. По крайней мере, наши немцы такого отродясь не носили. Может быть, то что-то от русских? Нет, и у русских такого, думаю, не бывает. Явно что-то иное… неведомое… Из каких-то иных, далеких краев. Я стою перед осколком зеркала и разматываю с головы длинный-предлинный, почти бесконечный белый шарф. Шея подгибается от тяжести монист. Запястья закованы в массивные браслеты, от которых идет множество цепочек, заканчивающихся кольцами на моих пальцах. На мне ослепительно белый балахон. Явно смахивающий на одеяние невесты… Бред какой-то. Но со сном не поспоришь… А тут еще снова, как совсем недавно наяву, оказываюсь без одежды, совсем без ничего. И капает-капает со стыдного места… нет, не красное малиновое варенье, а самая настоящая моя кровь.
Но тут странное видение затмил страшный грохот… Что это? Не могу открыть глаза. Грохот же не умолкает, а лишь наваливается и наваливается на меня, вдавливает все глубже и глубже веки в глазницы. А-а-а… это стучат в дверь… Родители вернулись? Нет, они не стали бы нещадно разносить дом. Это кто-то чужой, явно чужой. Слышу даже голоса, несколько голосов, совсем незнакомых и непонятных голосов. Там, за дверью, сердито кричат не по-нашему. Так и не могу разомкнуть веки, хотя терпение непрошеных гостей уже лопнуло и они готовы выставить дверь. Недетским усилием воли поднимаю себя с кровати и лечу к засову. «Ж-ж-жиг», – проскрипела распахнувшаяся дверь, и в глаза ударил все выжигающий на своем пути свет. Какие-то люди, продолжая на чудом, непонятном языке грозно кричать, оттолкнули меня как пушинку в глубь комнаты и стали заглядывать под кровати, в шкафы, во все углы. Тут только мне стало понятно, что я так и спал в мамином роскошном халате. Поначалу даже на душе отпустило: хорошо, что это не родители, а чужаки… а то досталось бы мне за разбитую банку с вареньем, выпачканную одежду и материн халат. Но незнакомцы с такой злостью крушат все вокруг, что подумалось: уж лучше бы мне досталось от отца, да посильнее. Чужаки кого-то икали: заглядывали под кровати, с треском открывали шкафы, со всего размаху хлопали крышками кованых сундуков, шарили в углах и в чуланах.