Где отпевают Логику, Тикай узнал из местного еженедельника. Войдя в восьмую комнату на втором этаже после ряда малоприятных процедур, в число которых входила ампутация правого глаза, он вынул еженедельник из кармана пальто и швырнул под вешалку. Прямо на цветной передовице было выведено: «Прощание с Логикой Насущной пройдет на ул. Победы», – и следом же от руки Тикаем дописано «над здравым смыслом». Врученный Метумовым устав основных положений нинизма он словно бы нечаянно оставил в машине – этот жест ему казался яростнее, чем использование его листов в качестве туалетной бумаги или трута. По аналогии с человеком, которому забытым оказаться порой гаже, чем быть униженным или истребленным. Агент еще не пришел, поэтому новосел воспользовался моментом и с Драмой в обнимку улегся на пол в ванной, головой на атрибут туалетной роскоши – журнал кроссвордов. Драма молчала, и Тикай заговорил с пурпурным ковриком. Что тот сплетен из целлофановых пакетов, Тикай так сразу и не заметил. Рукотворный, он наверняка вместил больше тепла, чем зеркало с фабрики, которое видело только вспухшее и мокрое, когда не сонное и немытое, – его, небось, почти не трогали, а если и трогали, то затем только, чтобы смести напотевшее. А коврик знал сухое тепло рук еще в бытность его емкой шелестящей тарой. Это имеет значение, сообразил Тикай, как и его цвет. Пурпур, рассуждал он, – неспектральный, юродивый сын Алой и Сизого. Его природа раскрывается в контекстах.
В контексте светофора, предположим, пурпурный как чрезвычайный красный мог значить сверх-запрет или же дозволение. Иначе говоря, пурпур – это неуверенное «хватит» любовно зажатой женишком девицы. В контексте радио пурпур виделся Тикаю симметричными частотами, хотя ему и претило, как не к месту встраивается в воображаемую им палитру белый шум. В контексте же прозопопеи, осенило Тикая, пурпурный без труда кристаллизуется. Он вообразил себе багрянец смущенного аметиста и растекся лужей от умиления. Агент явно не торопился, и в этом агрегатном состоянии Тикай решил провести остаток ночи. Интеллектуал, нечего и говорить. Заселившийся по соседству Метумов тоже особо не маялся, разделся, сполоснул лицо, смазал обе свои дырки – входную люголем, а заднепроходную гепариновой мазью – разделся и лег спать.
Наутро солнце так и не взошло, а на первом этаже Бамбукового дома по вине Тикая скончался постоялец.
Нет, Тикай Агапов не совершал убийства, но совершил взятие жесткого, как камень, дивана весом своего тела, в честь чего люстра этажом ниже совершила сецессию по отношению к потолку, и пускай она никого не пришибла, шаман Чака, сын Йона, заслышав грохот ее удара о пол, от удивления смертельно подавился сырой картошкой, которую жевал, ошибочно приняв за облысевший плод киви. Задыхаясь, он успел выбежать в коридор, а уже оттуда его без происшествий доставили в близлежащий морг. Никакого слышного отклика у жильцов это событие не возымело.
Под дверью Тикай нашел записку. В ней говорилось о решении закапывать Логику сегодня и проводить бдение дальше уже без тела, а то оно начало слегка пованивать. Просунув записку меж бамбуковых стеблей в неизвестность, Тикай скинул всю лишнюю одежду на злосчастный диван, схватил Драму, с которой решил не расставаться, разглядев в ней свой барахлящий на непогоду счастливый талисман, и быстрым шагом направился в разбитый через дорогу шатер, но на выходе из дома, верно подгадав, предстал во всю ширь дверного проема Метумов.
– Рано еще. Постойте, перекурите.
Тикай не стал пыжиться, но встал по левую створку, так что между ним и Метумовым то и дело сновали люди. Не хотелось ему жаться с человеком, который так запросто лишил его трех анатомических окружностей.
– Как настроение?
– Индифферентно.
– Ну и выраженьица у вас, друже! О них голову проломишь, – говорил Метумов с безучастным видом, будто транслировал. Его по колени занесло липким снегом, чего он сам не замечал, пока не поймал ошалелый взгляд Тикая. – По радио передают, за ночь выпало рекордное количество осадков. Зима чего-то забыла, вернулась и осталась, видно, погостить с недельку.
– Как тут похороны проводить?
– Своим ходом. Не поверите, кто почтил нас своим присутствием. Вождь Краснокожих.
У Тикая глаз и шов на лоб полезли.
– Врешь!
– Типун вам на язык. Он сейчас с Насущными. Сбежал все ж таки. В одного. Самому не верится.
Тикай смолчал о том, что бежал Вождь не один. Что он составил тогда ему компанию, и вместе они дошли до трассы, где пришли к выводу, что морозный февраль – не лучший месяц для побега. На трассе ни машины – фонари горели впустую, пока они не пришли, – и время было уже не позднее, но еще не раннее. Из-за метели видно было по пять первых столбов что справа, что слева, дальше – только оранжевые пятна в подвижную крапинку. Через двадцать безжизненных минут на обочине Тикай сдался. «Иди с миром. Будет туго – рисуй картины», – сказал он Вождю, а тот ему ответил: «Агапов, не соли мою малину!» – и они побранились. Тикай, как оказалось, продрог и не хотел уходить без Логики, а Вождь был в тулупе и боялся, что она сдаст их своим родителям, чтобы выслужится, но спорить не стал, развернулся, прошел пять фонарных столбов и исчез.
Его хватились наутро и искали, верно, до сих пор. Шла молва, что Вождя погребло под февральским снегом, и он растаял вместе с ним семью неделями позже. Тикай ее принимал на веру, а то бы, думал, встретились, поговорили обо всем хорошем и незначительном да помолчали обо всем плохом и главном. Предавшись воспоминаниям, он едва не рассиропился.
– Вот он сбежал, а год или полтора спустя – точно, был месяц май, – топал я по Гончарной в сторону вокзала, когда мимо меня прошла обворожительнейшая особа: черные локоны спадали на темно-синий плащ, утянутый широким ремнем в пояснице, а ресницы ее так резали воздух, что за ней его на дыханье не хватало. Я тогда остановился, чтоб свой пульс прощупать, а убедившись, что сердце мое, по всей слышимости, на месте, я обернулся и окликнул: «Вождь!» Мне показалось, особа замерла, но затем – и уж это мне не причудилось – продолжила свой путь.
– Ну, может, она была нема, – пожал плечами Метумов.
– А может, он так меня дурачил. В его это характере.
– Скажите-ка мне лучше, вам не знаком вон тот франт у шатра?
Тикай не смог определиться, в какой край шатра смотреть, и его внимание отвлекли люди, шедшие гусеничным волоком от автобусной остановки. Помимо стекшихся на похороны журналистов и любопытствующих психиатров откуда только не, заявились всей оравой родственники Истины – сестры Любовь и Надежда с семьями по полсотни человек каждая. Тикай провожал их взглядом, пока не заметил утонувший в снегу серебристый «Форд» и неспокойно стоящего подле него человека в клетчатом костюме, по здешним меркам почти неприметного. Тикая, однако, поразила его шевелюра. Он был головой не русый, не рыжий, не седой и даже не крашенный, а образцово лысый. Иными словами, поразила Тикая не столько его шевелюра, сколько ее безусловное отсутствие.
– В такую погоду, да с непокрытой головой, – сокрушился он насмешливо и со скрипом потер шишку на собственном гладком затылке.
– Стал быть, знаете его все-таки?
– Нет. Впервые вижу, – сказал Тикай, как на духу.
– А вот он вас знает. Подходил ко мне, спрашивал Агапова. Я сказал, что вы скоро спуститесь, и он встал там, стоит. Хорошо, крепко стоит. Ждет, поди, потому что весь в нетерпении и потребляет табаки из трех разных пачек: один турецкий, один немецкий и один восстановленный. Так на глазок и не скажешь, какой национальности этот третий. Но вот вы вышли, а он не идет. Сдается, в лицо вы с ним не знакомы, да и гостей не ждете.
Тикай пососал губу, набираясь решимости, и пошел на таран. Когда он приблизился, незнакомец перестал подпрыгивать на месте.
– Чего хотели? – у Леопольда Тамма, за жизнью которого, не имея выбора, Тикай подглядывал последние шесть лет, он научился говорить жестко и без обиняков. Леопольд Тамм был проктологом.