– Слава, через полчасика от «Старого фаэтона» – где обычно!
– Всенепременно! – отключился.
…На этом углу, на повороте к Петровке, между рядами машин, скучающих в вечной пробке, под рекламным щитом все с той же загадочной надписью про двойную запись бухучета, промышляли профессиональные нищие. В приоткрытое окошко всегда всовывалась гнойная морда одного юного поганца. В первый раз я дала ему десятку под осуждающим взглядом Славы. Схватив десятку, паршивец немедленно сунул нос в окно и заныл: «Мадам, выслушайте меня, мне дедушку не на что похоронить, дайте сто рублей, Христомбогом прошу…»
Я немедленно подняла стекло.
– Видите, Ильинишна, говорил я вам – к добру ваша благотворительность не приведет, – сказал с тайным удовлетворением Слава, – он никогда не упускал случая повоспитывать меня.
С тех пор поганец, получив монету, регулярно пытался слупить с меня крупную купюру при помощи так и не похороненного дедушки.
Сегодня уже издалека я приспустила стекло и крикнула ему:
– Как здоровье покойного дедушки? Он показал мне непристойный жест.
– Тут еще у нас на Бауманской таджики появились, – сказал Слава. – Старые, грязные, в засаленных халатах… Ужас! А монахини!
– Как, монахини – тоже?..
– А как вы думали! Набирают каких-нибудь молдаванок. Те стоят с постными синюшными рожами, собирают «на храм». Видел я однажды такую монахиню после рабочего дня. Сидит за рулем машины, лоток свой перекинула на заднее сиденье, плат сдвинула на затылок, а под глазом – здоровенный фингал. То ли альфонс ее засандалил от всей души, то ли кто-то из благодарных клиентов… Это, знаете ли, могучая индустрия – нищенство. У них своя иерархия, свои законы, своя элита… Это целый… целый…
– Синдикат, – подсказала я Славе, и мы одновременно расхохотались…
– Да, а насчет монахов… Я, в бытность мою работником Свято-Даниловского монастыря…
– Слава!!! Вы – и монастырь?!
– Дак, Ильинишна… все ж перепробовать надо… У меня там свояк трудился на ниве противопожарной стражи… Он меня и пристроил.
– Кем?
– Трудно сказать… Всяким-разным… Платили полтинник в день, – а это тогда были деньги немаленькие, ну, и полный харч… Так я там навидался, доложу вам… навидался этой святой жизни… Первым делом проходил я собеседование с отцом Никодимом. Я ведь так понимаю: монаси, оне должны быть вдали, так сказать, от мирских утех, а? А тут – вижу, ряса на нем шелковая, бородка подровнена, щечки выбриты, на руце «Сейка» болтается, в офисе его хрусталь-ковры и благолепие сверкающее…
И вот, сколько я там ящиков молотком посбивал, скольких монасей пытал: как, мол, к вере пришел? – никто мне, Ильинишна, не мог разумно ответить. Помню, сидели мы, выпивали с одним монахом…
– Как это, выпивали? С монахом?! Побойтесь Бога, Слава…
– Я-то его не боюсь, поскольку никаких договоров о найме на работу с ним не подписывал, а вот монахи-то почто его не боятся, – не ведаю… Но хряпнуть за милую душу, да добавить вслед – это они зараз… Был там такой, молоденький, вроде завхоза… отец… Евксиний, если правильно помню… Ну, так это, – посмотришь на него – душа радуется: животик круглый, рожа такая умильная, головушку эдак на плечико кладет, улыбается, весь лоснится от довольства…
А однажды, помню, забрел к нам в монастырь настоящий юродивый. Как есть юродивый: ободранный, вшивый, побитый, мочой от него – за версту, пророчества выкрикивает, глаза горят, ну, и прочие прямые признаки. Прямо Исайя, не приведи Господь! Казалось бы – примите с почестями, ведь это ж божий человек, а? Бац, – телефонный звонок от Главного: кто это мол, братцы, колбасится там у ворот? Только бомжей нам тут не хватало! Ну-к, заломите его и дайте такого пенделя, чтоб дорогу сюда забыл…
– Включите-ка радио, Слава – попросила я. – Что там в ваших новостях про нас?
– А что – новости? Сегодня с утра все – про девальвацию в Аргентине. Ну, говорю, до чего нервные эти латиносы! Песо, понимаешь, стал шесть штук на доллар. А херово ли вам жилось бы, ребята, если б в одно прекрасное утро вы проснулись, а песо с шести за доллар прыгнуло бы до семнадцати? А?! И – ничего, и – похеру мороз… Он повернул ручку, и в уши грохнуло:
Ах, люба-любанька,
Целую тебя в губоньки,
За то, что ты поешь, как соловей!
Сегодня ты на Брайтоне сияешь,
А завтра, может, выйдешь на Бродвей,
Ой, вей!
«Русское радио» передавало в основном песни залихватские, забубенные, уголовные и далеко не русские… Но у Славы эта волна почему-то лучше всего ловилась. Еще у него отлично ловилось православное радио «Святое распятие», ведущие программ которого с утра до вечера боролись за спасение душ проникновенными беседами на евангельские темы. Иногда, в поисках духовной пищи, Слава нетерпеливо переключал радио с одной волны на другую, затем возвращался, снова переключал… а, бывало, оно само – видимо, от прыжков машины по ухабам и рытвинам – перескакивало с волны на волну, как павиан с ветки на ветку. На слух это составляло причудливые и неожиданные коллажи.
Мы терпеливо выслушали несколько разудалых, с псевдоодесским приторным душком, песен, переключили на «Святое распятие», прослушали кусочек передачи об «Азбуковнике» 17 века, со стихами, прочитанными проникновенным постным голосом:
В доме своем, от сна восстав, умыйся,
Прилучившимся плата краем добре утрися,
Отцу и матери низко поклонися.
В школу тщательно иди
И товарища своего веди…
– Вона как! – восхитился Слава и переключил опять на «Русское радио», прооравшее нам знакомым голосом:
За монетку, за таблеточку,
Сняли нашу малолеточку,
Ожидают малолетку небо в клетку,
В клеточку…
Новостей, однако, не дождались.
– Да на черта вам новости, Ильинишна? Без них спокойней. Включишь радио – жить не захочется… Сегодня, вот, передавали – вьюноша, примерный сын, спокойный такой, рассудительный мальчик, отличник, в школу, как мы слышали, тщательно ходил, закончил с золотой медалью, – за ночь порешил топором папу, маму, бабушку и сестренку семнадцати лет… Отличник, золотая медаль, а?! Говорят, он шизофреником был. А я так полагаю, достали они его с этой учебой! Ну, думаю – насчет своего олигофрена, надо бы это на заметку взять. Палку, мол, не перегнуть бы…
В подъезде в нос мне опять шибанул запах горелого. На сей раз, по-видимому, горела пластмасса, запах особенно въедливый и мерзкий. Лифт стоял… Вместо кнопки вызова оплывала, чадила черная горючая капля. Ее задумчиво обнюхивал громадный черный пес, закрывая проход наверх. Я с минуту потопталась на почтительном расстоянии, наконец, вежливо, но с усилием, как шкаф, отодвинула эту лошадь и стала подниматься по лестнице.
Двумя этажами выше кто-то легко, почти неслышно взбегал по ступенькам. Перегнувшись через перила, я заглянула вверх. Увидела только мелькнувшие детские кроссовки…
– Э-э-эй!!! Стой, мальчик!
Где-то хлопнула дверь, и все смолкло… Открыла мне дочь с незнакомым, каким-то отупелым, опухшим от слез лицом.
– Они взорвали дельфинариум, – сказала она на иврите. Я ничего не поняла, но ее лицо страшно меня испугало. Стылая тошнота подкатила к горлу.
– Что… где… что это?! Это где дельфины?!
– О, Господи, – зарыдала она, – мама, ты как всегда ничего не знаешь! Это дискотека в Тель-Авиве, дискотека!!! Ребята пришли потанцевать!
И монотонно, как заученную молитву, повторяя, – «они пришли потанцевать, они пришли потанцевать!», – закрылась в своей комнате.