Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С незнакомым холодком в груди, точно истукан, стоял я у края обрыва, навострив слух, и боялся, что сейчас заговорит моя мать; если она там, то должна как-нибудь напомнить о себе, однако среди толков и шума голоса ее не доносилось, и я немного успокоился, моля судьбу, что мать не ехала в кузове этой полуторки, атакованной нами из кюветов. Другие ребята никли, угадывая своих матерей. Такого еще никогда с нами не было. В кого мы бросали камни?!

- На фронте, елки-палки, фрицы меня не убили, а тут чуть богу душу не отдал. Ни за что ни про что, - горячо и сердито выговаривал шофер. - Голыш просвистел возле виска. Надо же! Свои... щенята чуть не прикончили!

- Пустите, бабы. Дайте-ка я своему пащенку ухи нарву! - неистовствовала Дарья. - Ах ты, бесстыжие твои глаза! Так ты пасешь бычка?

- Я не кидал! - обиженно всхлипывая, твердил Матюша.

Дарья распалялась не на шутку:

- Что ж ты творишь, ирод? Вот я тебе напасу! Я тебе напасу! Ох, горюшко горькое... Навязала себе на шею хомут.

Кажется, мачеха уже добралась до Матюши, но в это время мужским баском ее живо одернула Касатка:

- А ну, Дашка, отчепись от греха! Сперва роди, потом хватай за волоса. Матюша хлопец смирненький.

Вишь, плачет. Значит, не он... Ты не кидал, Матюша? - Голос у Касатки взволнованный, проникновенно-участливый. - Признайся, тебя никто не тронет. Я не дам.

- Не-е... Большие ребята.

- Вот, Дашка, сперва разберись. Большие ребята кидали, слышишь? Ей-право, ты какая-то бешеная. Пожалела б хлопчика.

- Будешь бешеная с такой оравой!

- Терпи, милая. Бог терпел и нам велел, - поучала ее Касатка. - Я вон шишку на затылке схлопотала, да и то молчу. Что ж, не повесишь же их на сухой ветке. Терпи. Усмиряй лаской.

Тут она, видимо, пригляделась к нам сквозь сырую, загустевшую мглу:

- Эй, кто там мельтешит на круче? Выходи, если вы такие смелые. Умели бедокурить, умейте и отвечать.

Фронтовика чуть не положили, изверги.

Никто из нас не отозвался на ее голос, не двинулся с места.

- Э, да я вижу, вы робкого десятка. Пойдемте, бабы. Они, видать, на этой круче знаются с чертями, вот и буянят.

Женщины поругали нас, пошумели и подались назад к машине, которая неприкаянно чернела на дороге и далеко пробивала тьму неподвижным лучом желтой фары.

Матюша тоже поплелся за ними. А мы остались с Павлом на круче.

- Стыдно, - сказал он. - Нехорошо, братва, получилось.

С этой ночи наши жестокие игры прекратились. Както у всех разом отпала к ним охота. Но приключение на этом не кончилось. Опасаясь взбучки родителей, Павел решил заночевать на мельнице, человек пять из солидарности присоединились к нему, с ними увязался и я, с гулко забившимся сердцем предчувствуя новизну ожидающих нас впечатлений. Мельница стояла у бугра, неподалеку от огорода Павла. Сейчас она не молола, вода облегченно шумела и бормотала под открытым шлюзом, а на толстой дубовой двери темнел амбарный замок.

Павел приставил к стене доску, по-хозяйски взобрался на крышу, отсоединил на углу дранку и юркнул в черную дыру. Мы тоже полезли.

Павел зажег фонарь, висевший над жерновами. Свет выхватил из сумрака припорошенные мучною пылью стены, гусиное крылышко за стропилом, цибарку с отрубями и расстеленные на полу шубы - сивую и белую; на них спал мельник Сагайдак, когда ему мерещились воры и он оставался караулить добро.

В кожаной сумке нашлись неначатые пышки с тонко порезанным куском сала, мы жадно набросились на еду, разделили ее поровну и съели. Жить стало веселее.

С удвоенным любопытством мы шарили по мельнице, заглядывали в каждый угол, и любая обнаруженная нами мелочь, будь то зубило или молоток, приводила нас в ликование. "Братва! Инструменты не трогать, - предупреждал Павел. - Голову оторву". Мы с болью и сожалением возвращали на место найденные сокровища. В жестяных емкостях над жерновами осталось по пуду сморщенного пшеничного зерна, Павел надумал нас поразвлечь, вылез наружу и крикнул оттуда, чтобы мы не подходили к камням: может захватить одежду.

На валу пруда скрипуче, жалобно взвизгнула вертушка затвора, звякнула цепь, и мы с непередаваемым восторгом услышали хлесткий разбег пущенной в лоток воды. Тотчас колесо под дощатым полом провернулось, дернулось, лопасти напряженно фыркнули - и вся мельница вздрогнула от ожившего на наших глазах жернова, пошла колотиться как в лихорадке, зудеть под ногами.

Жернов уже вовсю расходился, насечки на нем слились в серый волнистый круг, мука теплой струйкой потекла по желобку в холщовый рукав приемника, и отруби коричневой шелухой полезли своим путем, как Павел, угождая нам, дал взыграться другому колесу. Соседний жернов тоже понесся вскачь, деревянная колотушка на нем взбрыкивала, выбивала лихого казачка.

Мы тоже бегали, подскакивали у жерновов, плясали кто во что горазд и во всю глотку орали марушанские песни, забыв про осторожность, про недавнюю нашу беду:

Сагайдак наш, Сагайдак,

Что ж ты мелешь, да не так!

Жернова всухую трутся - Черти над тобой смеются!

Но тут Павел опустил затворы, влез к нам, потушил фонарь и мрачно сказал:

- Чего раскукарекались? Забыли обо всем?

Спать! - И первым лег на середину шубы.

Ни свет ни заря мы проснулись, оглохшие от шума воды, до дрожи озябшие, с посинелыми губами, вылезли, заделали дырку на крыше и, разгоняя кровь, побежали на Постовую кручу. После обеда к нам явился Матюша, грустный, с буханкою кукурузного хлеба под мышкой.

Мы тут же умяли хлеб, а Матюша рассказал, что телят наших загнал на колхозный баз объездчик Крым-Гирей и требует штраф за потраву озими; родители сильно ругаются, ищут и грозятся выпороть нас за все проделки одним махом, и в школе недовольны нами, так что показываться в хуторе рискованно. Ему тоже досталось на орехи от Дарьи, и он сбежал из дому.

В поле мы накопали картошки и, подавленные невзгодами, побрели в лес. Погода налаживалась, волглые тучи еще утром отогнало к вершинам, они подержались там до обеда и растаяли, оставив после себя мягкую, промытую синь; солнце теперь беспрепятственно катилось по небу и сияло по-новому молодо, ясно. Видно, после дождя брало верх бабье лето. Не сегодня-завтра вывяжет оно прозрачную, легкую, как дым, паутину, раскинет ее по свежей отаве, по кустам закрасневшего плодами шиповника и золотистым метелкам свечек, светло оплетет колючие кудри дерезы и нет-нет да и сверкнет на диво человеку плывущей в воздухе серебристой ниткой, поманит куда-то вдаль... Какая бы тяжесть ни лежала у меня на сердце, а все-таки солнечный денек веселил; пестрые осенние кроны и удивленно проглядывающие сквозь ветки огненные сгустки калины, даже лесной ручей, мимо которого мы шли, усыпанный желтыми кленовыми листьями и едва приметный, - все говорило о возможности счастья, все дышало новизной и призывало к чему-то. В этом лесу хотелось жить светло, и было странно и непонятно, что только вчера преследовала меня неумолимая тень страха, только вчера я испытывал лишь одно желание - умереть на пахоте.

Приободрились и мои товарищи по несчастью. Мы наелись ежевики, обильно синевшей в зарослях, насобирали лежалых груш, испекли на поляне картошки, а затем напялили балаган, натаскали в него сена из копны, кем-то сметанной вблизи ручья и замаскированной валежником.

Ночью я спал тревожно; все мнилось: волк бродит, кружит возле балагана, выслеживает, с какой стороны подкрасться. Ветка шелохнется, треснет вверху, а я уж думаю: это рысь залезла на макушку вербы, притаилась и тоже дожидается своего часа. Перед утром, в кромешной тьме, гукал филин, и я лежал с открытыми глазами, прислушивался, когда он угомонится, проклятый, и чувствовал, что и другие не смыкают глаз, тоже знобит их, только никто не хочет признаться в страхе, все молчат и ворочаются в сене, томясь бессонницей.

Зато утром мы разлеглись, распластались на солнышке как убитые. На третий день мы приступили к резке прутьев, стали вить из них на больших раскидистых вербах гнезда, подобно сорочиным. Все-таки ночевать в них, высоко над землею, не так страшно, хотя, пожалуй, холоднее.

9
{"b":"68049","o":1}