С особой живостью, близко встала передо мною долгая поездка на быках за сухостоем, опять я пережил счастливые мгновения отрочества с утренним зябким дыханием скал, со стоном падающих наземь срубленных сосен, с терпким запахом щепы и с тревожным преодолением дороги, под внезапно настигшим нас дождем. И причиною этих воспоминаний было старое погибшее дерево, которое наперекор всему стояло и пело неизвестно о чем. "Ничто, ничто даром не является на свет и не уходит даром от нас", - думал я, просветленный таким чувством к нему, точно и оно имело душу и понимало меня.
Тем временем Босов нагулялся с Таней и, намеренно шумно спускаясь по склону, взывал из-за плотного ельника:
- Федор Максимович, где ты?
Я отозвался.
Они выбрались из ельника и, держась друг от друга на приличном удалении, объединенные какою-то сердечной тайной, не спеша приблизились ко мне.
- Куда ты делся? - виляя глазами, глухо спросил Босов. - Кличем его, кличем, а он как в рот воды набрал.
Таня, счастливо примиренная, неловкая, шла, покусывала травинку и молчала. А Босов все выговаривал мне:
- Мы тебя искали, искали, все горы облазили... Наверно, проголодался? Сейчас подкрепимся у строителей.
Их повариха такой наваристый степовой суп готовит - за уши не оттянешь. Как сядешь за стол - не теряйся.
Хватай самую большую ложку.
Таня издали слушала Босова и чему-то улыбалась.
- Вот такие дела, - ни к селу ни к городу сказал он. - Нехорошо ты поступил. Несолидно. Бросил, понимаешь, товарищей в беде и рад.
- Каюсь. Но я думаю, вы не слишком скучали без меня.
- Ты же знаешь, я люблю стихи, - отпарировал Босов. - А что ты делал тут? Блаженствовал на лоне природы?
- В общем, да. Я смотрел на эту старую сосну. На нее даже птички садятся неохотно, чаще всего летят к зеленым веткам... И все-таки она не лишняя здесь.
Босов оглянулся, скользнул по сосне блуждающим, рассеянным взглядом:
- Да, в ней что-то есть. Мощное было бы дерево...
Таня уклонилась с тропы и стала рвать на косогоре цветы, а мы пошли дальше. Босов, довольный благополучным завершением прогулки, шагал теперь весело и размашисто, очевидно сознавая, что уже его не заподозрят ни в чем.
Я спросил его, пришел ли он к какому-нибудь мнению относитель.но Касатки, думал о ней или забыл.
- Думал, - чистосердечно признался Босов. - Редкая тетка. Прямо какая-то старинная праведница. Таких, видадь, мало осталось на земле. Я из-за нее почти всю ночь в постели проворочался, все прикидывал, как же ее не обидеть, чем да как помочь ей. Наверно, придется согласиться с тобой: комплекс надо маленько отодвинуть от хутора. Сам понимаешь, не только из-за одной тетки...
- Так можно надеяться, что ее оставят в покое? Можно передать ей это?
- Что, обязательно нужно передавать? Сразу? - поморщился Босов.
- Она волнуется, ждет.
- Передай. Надеюсь, мне удастся переубедить членов правления. Отстоим курган и Касатку. Она... не спрашивала обо мне? Чем-нибудь интересовалась? - вдруг с пристрастием, но тихо, словно застеснявшись своего невольного чувства, проговорил Босов.
- Спрашивала. Ты для нее высоченный бугор в хуторе. Чуть ли не молится на тебя.
- Серьезно? - В его скошенных на меня серых глазах мелькнуло удовлетворение. - Ох и тетка! Прижукла у кургана и наблюдает за нами. Хороша. Хороша марушанская натура! Мы ее, она нас испытывает... Ей-богу, как-то не по себе становится. Даже боязно.
Глава девятая
К НОВОСЕЛЬЮ
Вернувшись с гор, я отправился к Касатке передать ей радостную новость. На дровосеке у нее сидел Крым-Гирей. Я едва угадал в обрюзгшем, неряшливо одетом человеке в лохматой бараньей шапке и разбитых сапогах бывшего колхозного объездчика, грозу марушанских мальчишек. Когда-то он, наружностью в татарина, смуглолицый, красивый, пьяный, с неизменной плеткой, с дьявольским блеском в раскосых глазах, носился на гнедом диком жеребце и одним своим появлением нагонял на нас трепет.
Крым-Гирей разлепил набрякшие красноватые веки, задержал на мне мутные глаза и равнодушно опустил их.
Он не узнал меня. Да и как ему всех нас упомнить: он был один, а нас много. Зато я помнил его: и то, как он выгребал из наших пазух подобранные на стерне колоски, и то, как, бывало, страшно гикая и стреляя плеткою, весною налетал на детвору и гнал ее по жирной, черной пахоте до тех пор, пока все не выдыхались и падали в борозды...
А он соскакивал с жеребца, грозный и неотвратимый, как возмездие, и отбирал кошелки с полусгнившей, подмороженной картошкой.
Возле Чичикина кургана был крепкий ольховый баз с тесаными воротами, которые замыкались амбарным замком. Туда объездчик загонял скотину и гусей, застигнутых в поле, и не возвращал их до тех пор, пока хозяева не уплатят штраф либо не поставят ему выпить. Пить он любил. Иногда, перебравшись, кулем валился наземь и отсыпался, а жеребец, нерасседланный, с уздечкой, нюхал его и терпеливо ждал пробуждения...
Однажды Крым-Гирей запер на базу нашу Маню. Но люди донесли: в колхозной кукурузе она не была, а паслась сбоку поля, на молодой отаве. Узнав об этом, отец наотрез отказался платить штраф. Весь день наша корова металась голодная, мычала и жалобно глядела сквозь ворота. Я пытался ее выпустить, подбирал ключи к замку, но он был с "секретом", никак не отмыкался. Крым-Гирей у база не показался: наверное, кто-то угостил его магарычом и он загулял. Мать нажала серпом травы, подхватила ведро, и мы вдвоем направились к базу. Еще издали угадав нас в сумерках, Маня подбежала к воротам и подняла радостное, нетерпеливое мычание. Мать заплакала, перелезла через ворота и, кинув ей фуража, начала доить. Я стоял и с гулко колотящимся сердцем, с бессильною злобой к Крым-Гирею прислушивался к журчанию молока в ведре, к ласково успокаивающим словам матери, обращенным к корове, к жадному хрусту травы... Мать подала мне ведро, опять перелезла через ворота, и мы пошли домой, а вдогонку нам несся протяжный, за душу хватающий, недоуменный зов Мани. Я порывался вернуться назад и заночевать вместе с нею, но меня пугал вид Чичикина кургана, пугал и настороженно-молчаливый, таинственный сумрак полей за черным базом.
По дороге нам встретилась Касатка. Мать поведала ей о нашем горе. Не долго раздумывая, Касатка забежала к себе во двор, отыскала кувалду и ринулась в поле. Предчувствуя, что сейчас, в эти минуты произойдет что-то необыкновенное, я тоже бросился вслед за нею, а мать осталась в переулке с ведром в руках.
Удар Касатки был тяжел и точен. Пробой звякнул, вылетев из столба.
- Отчиняй! - велела она.
Я приоткрыл ворота, Маня мгновенно все поняла, рванулась в проем и, высоко, победно вскинув рога, помчалась к переулку, где едва проступал сквозь сумрак белый платок матери. Касатка притворила ворота, хихикнула в кулак и с одного маху вбила пробой на прежнее место...
На следующий день Крым-Гирей поднял шум, стал грозиться, она же подошла к нему и с вызовом подбоченилась:
- Расходился, как самовар... Герой! Не дюже-то испужаешь, меня не такие пужали. Ну, я выпустила. Попробуй оштрахуй, вот тебе! - И свернула ему дулю. - Видал?
Напрасно скотину не мучь. А то я возьму и весь твой баз раскидаю к врагам!
- Хто я им? - часто мигая покрасневшими веками и как бы всхлипывая, вопрошал теперь Крым-Гирей. - Родной отец или чужой дядька? Должны они почитать отца или не должны? - Он встряхивал бараньей шапкой и косил из-под ее свисающих клочков жалостливыми глазами. - Совсем не почитают. Куска хлеба не дадут.
Касатка стояла перед ним, держа в одной руке сито, и с нетерпением, с выжиданием поглядывала на меня. Но я не хотел сообщать ей радостную весть в присутствии Крым-Гирея. Никаких чувств не вызывал он у меня, кроме неприязни. Я ждал, когда он уйдет. Этого, видимо, ждала и Касатка, из приличия поддерживая с ним разговор.
- Да чужой кусок все одно в горле застрянет. Не пойдет на пользу, сказала она. - Ты и сам не бедный, пензию тебе почтальонша носит.