V
Но Ади появился через неделю. Подошел, улыбнулся, как ни в чем не бывало, назвал «козликом», развернул коробку, что была у него в руках. В коробке оказались пирожные. «Угощайся!» А вилорогому Фомке, стоящему на валуне в воинственной позе и оттого еще более похожему на вилорога из пампы, погрозил пальцем.
— Хулиган! Я — тебя… Хотя всё правильно. Мужчина должен завоевывать жизненное пространство. И постояно доказывать свое право на него. Считаются только с силой — в любом ее проявлении. А гибнут из-за потери сопротивляемости. Праздность и роскошь — они как плющ, который обвивает гранитные колонны и разрушает их…
Мальчику это было неинтересно, и он попросил Ади рассказать что-нибудь о копье Лонгина.
— До сих пор пытаюсь разобраться в ощущениях, которые испытывал перед копьем, — сказал Ади после недолгого молчания. — Я воспринимал копьё как перст судьбы. Чувствовал чьё-то мистическое присутствие. Передо мной распахивалось окно в будущее — оно виделось в какой-то яркой вспышке. Словно озаряло. И с каждым разом всё сильнее и сильнее осознавал ту великую судьбу, которая предназначалась мне.
Мальчик слушал, затаив дыхание. Половины из сказанного не понимал. Но страсть и неясная тоска, с которой произносились эти необыкновенные слова, — завораживали. И было чуть-чуть жутковато… Один из охранников тоже прислушивался к словам Ади и странно как-то при этом ухмылялся. Но Ади этого не замечал, он сделался как токующий'петушок маринетты.
— Однажды ясно почувствовал, нет, увидел, как моя кровь вливается в русло народного духа нации, и я становлюсь проводником, мостом, своеобразным переходом идеи христианской в национальную идею. Меня обожгло мессианство. Разве не я, открывший мистические тайны копья, должен разбудить задремавшие амбиции нации?.. Пусть нас ненавидят, лишь бы боялись! Подолгу стоял перед копьем в священной тишине. Грозные, тогда еще неясные, но — знал! — великие видения теснились в мозгу… Вскоре покидал Вену. Уходил, так и не поступив в Академию. Но ощущал себя мессией. Твердо знал, что только война очистит нацию. Мне тогда едва исполнилось двадцать лет.
Рассказывая, Ади был таким… таким… его глаза так блестели… А поодаль, меж валунов, сидел человек в черном плаще, и лицо его всё более и более делалось мрачным.
— А теперь у меня ничего нет. Ни друзей, ни веры, ни желания жить. Ну разве это жизнь?.. — он понизил голос до шепота: — Знаешь, мне даже газеты дают лишь месячной давности. Впрочем, сила выше права. А мораль и политика — несовместимы…
О, как было жаль его! Он такой несчастный. Такой одинокий. И всем-всем чужой.
VI
Всё тут чужое. Непривычное. И так непохоже на родину. И воздух, и вода, и странные меловые горы — «на ты, на вы, на ваше высочество», говорил о них дед, — стоят в строю на той стороне реки, облачённые в зеленоватые мундиры, и эти темные кусты, и густой запах сена, и даже люди — всё, всё отторгает и взгляд, и сердце. Особенно люди…
Когда бродил вчера по хутору, все они алчно, показалось, смотрели на нейлоновую сумку, на башмаки из свиной кожи, на куртку из хлопка. Какая тут откровенная бедность, и какая непонятная, прямо воинствующая зависть к вещам. И как радовались родственники нехитрым дешевым подаркам!.. А в «клубе», обшарпанном, с заплеванным полом здании, переделанном из бывшей церкви — в ней деда крестили! — подошли трое парней уголовного вида и, не скрывая ненависти (совершенно беспричинной!), бросая исподлобья презрительные взгляды, спросили:
— Ты откуда, фрайерок, такой прикинутый? В натуре, что ль, с Аргентины?
Это было возмутительно — ведь никто не знакомил! Молча отошел от них. Ухмыльнулся: тоже мне — носители языка… Настроение однако было испорчено окончательно. Разве о таком рассказывал дед Игнат? В его воспоминаниях казаки выглядели рыцарями, а тут…
Ах, дедушка, дедушка, бедняга, так и не увидел родины — и хорошо, что не увидел, он бы содрогнулся от такого… А как, помнится, засуетился, засобирался, когда неожиданно подвалила высокая, чуть ли не генеральская пенсия от какой-то эмигрантской общественной организации, пожелавшей остаться неизвестной. Но начались новые непонятные, хотя и радостные, события, и поездку пришлось отложить. Отцу ни с того ни с сего (опять же «вдруг») предложили головокружительное повышение в Буэнос-Айресе. Продав коз и раздарив соседям убогую мебелишку, всей семьей перебрались в столицу, в неплохой район.
И отец, и дед не могли взять в толк, отчего вдруг такая везуха? Оставалось лишь чесать в затылках. А мальчик не переставал твердить:
— Это мой друг Ади помог. Это он. Я знаю. Взрослые лишь переглядывались…
В привилегированной школе, среди учеников, на этот раз чистеньких и чопорных, мальчик снова почувствовал себя белой вороной. Только теперь — с обратным знаком… К учению охладел уже с первых дней. Страстно желал поскорее вырасти и поскорее закончить учебу. Когда освоил четыре правила арифметики, часами подсчитывал, сколько месяцев, недель, сколько дней осталось до выпуска и сколько еще предстояло высидеть уроков. Ого-го-го! Получались колоссальные цифры! И, сам того не желая, в арифметике сделался одним из первых учеников.
Клялся самому себе, что когда вырастет и женится и если будет сын, постарается, чтобы никто никогда ничему его не учил, пусть растет беспечным и счастливым, каким не дали вырасти ему — родители, а им — деды с бабушками, ну а тем не позволил, выходит, сам Бог…
А еще лелеялась мечта: хотелось вырваться в Ла-Плата, на берег океана, на простор, соленый и ветренный, встретиться с ребятами — всех бы простил — всем подал бы руку и каждому был бы рад, даже дурачку Педро, для каждого нашлось бы доброе слово, а если уж совсем повезет и туда на черной машине приедет дядя Ади, пусть даже с накладной бородой, да чтобы еще и поговорить с ним удалось (рассказал бы ему всё-всё), он один способен понять, только он, даже дед не понимает родного внука, учись, твердит как попугай, а то вырастешь неуком, — о-о, это было бы… Но желать чего-либо, даже очень страстно, мало, надо еще иметь возможность осуществить желаемое; увы, вещи эти редко совмещаются. Мальчика никуда надолго не отпускали, денег на билет у него не было, да и не знал, честно говоря, в какую сторону ехать. Со временем желание это — ехать — притупилось, а потом и вовсе стало казаться блажью. И лишь иногда, когда накатывало что-то тревожно-загадочное, и сердце трепетало от волнующих воспоминаний, и приходил на память Ади, милый дядя Ади, его голос, его взгляд, немного сумасшедший, и мальчик рвался ехать, хотелось куда-то бежать, лететь, но — заходил дед, спрашивал, выучил ли уроки, и желание это — ехать — опять отодвигалось сиюминутностью.
Чем старше становился, тем всё реже и слабее «накатывало» , а скоро и вовсе все эти воспоминания и мечты стали казаться просто детскими грезами. Просто снами. Вот бывает же такое…
VII
В отличие от животных человеку свойственно дважды спотыкаться на том же камне… Когда исполнилось шестнадцать (дед Игнат и бабушка к тому времени уже успокоились на православном запущенном кладбище), попалась книга воспоминаний некоего Вилли Иоханмейера. В книге было много подробностей о том, что уже где-то слышал (а может смутно помнил), например, о несчастном пьянице Дитрихе, сочинителе нацистских стихов, о Реме, пострадавшем от излишней искренности, о хитром и преданном Йозефе, о хитром и подлом Мартине, о лишенном воображении Генрихе (тоже предателе), о пошедшей на смерть Еве, которую возлюбленный принес в жертву… Были в той книге не только пейзажи Баварских Альп, в окрестностях виллы «Орлиное гнездо», — было там кое-что и о ритуале посвящения в тайный орден, который основал неулыбчивый Генрих. (Кандидата измеряли вдоль и поперек, убеждались, что все параметры соответствуют стандартам арийца, установленным, кстати, Йозефом; особое внимание уделяли черепу: определенная высота, посадка, форма; после чего кандидата долго выдерживали в неведении; наконец назначался срок; приводили ночью в темное помещение и оставляли одного в пустой комнате; проходил томительный час; другой; третий; когда оставался шаг до истерики, парня переодевали, таинственным шепотом нагнетая еще большее волнение, завязывали глаза и вводили в глухое, совершенно непроницаемое помещение; с завязанными глазами он слушал, лязгая зубами, приветствие Великого Мастера; после чего маска снималась, и посвященный видел при свете факелов членов ложи, в черном, в рогатых шлемах, с мечами и шпагами; играла торжественная музыка, чаще всего Бетховен, металлический и строгий, и новому члену ордена подносился кубок с горящим спиртом, который он должен был осушить; при этом раздельно и четко говорилось, что нарушение клятвы карается, как правило, одним наказанием — смертью…). «Это проявление примитивного стадного инстинкта германских язычников из бесконечных северных лесов, по которому грубая сила не только средство, но и суть жизни, — говорилось в предисловии к воспоминаниям. — Это примитивный расовый инстинкт „Земли и крови“, который нацисты пробудили в германской душе с большим успехом, чем кто-либо еще, показывает, что влияние христианства и западной цивилизации на германскую жизнь было третьестепенным…»