А про Шкваркиных что? Иду я, значит, дальше… Ну так вот, слышу, в кустах тех кудрявых что-то неладное творится! И тут бесы тоже что-то устроили. Кильдым, поди. А деревня спит мертвецким сном, как будто упились все на Иванов день. Потемкам все поху… все нипочем, – поправился дед мигом, вспомнив про мое малолетство и подумав, что хоть я слушатель вполне прилежный и смышленый, но развивать далее мои познания в великом и могучем русском языке пока что преждевременно и никак не надо.
Большим педагогом был мой дед!
Конечно, не мог он равнодушно пройти мимо еще одного бесовского места. Притом, что и до избы своей не так ему уж и долго идти оставалось. И раздвинул он кусты те дерзко, чтобы матами пресечь бесчинства очередные чертовские. Скорее всего, хмеля в нем еще немного бродило, может, потому он такой смелый и был.
– И что ты думаешь, Колюх? А там, в кустах, на тебе! Видение! Вижу саму Шкваркину старуху, а на ней с голой жопой, что даже в темноте видать, этот ейнов сын, Геня-рыбак! Вот что бесы вытворяют! Шли бы, гады ползучие, в избу. Чего тут прямо в кустах охальничество устроили? Хотя в избе, может быть, другие бесы сидели и потому не пускали этих двоих, пуще того, на улицу выставили. Поди теперь разберись.
И как только и во что они не выворачиваются, крылатые! Скажу тебе, Колюха, не стал я материться, а как есть, перекрестился: Матерь божья! Что творица!
Помню, мой дед тогда возвел очи к небу, то есть к потолку избы своей, и увидел, что потолок давно уже протекает! Желтые круги засохшего дождя на обоях, которыми и был заклеен потолок, выдавали имеющуюся где-то на крыше течь. Но дед, крякнув и поводив еще очами по потолку, как будто и там где-то затаились зловредные черти, продолжил.
– До чего обнаглели бесы потемкинские! Какие срамные виды и картины человеку, идущему мирно домой да от жисти этой паскудной уставшему, в темноте представляют! И бедокурят, что хотят. Но не в этом дело. Я оттуда быстрее, от кустов этих, думаю, а пой ду-ка я вон! То есть в сторону Калиткиных. Да не тут-то было…
А было вот что. Только он хотел от кустов тех непутевых свернуть, а на него сзади кто-то как нападет, и чуть не оглоушил. И царапает деда моего, и кусает, как кошка умалишенная. Дед помнит, что вроде бы сразу несколько бесов напали на него, и все почему-то без портков. Должно быть, что-то им дюже не понравилось. Может быть, хотели утащить моего деда с собой в места адовы.
И пришлось ему тогда дать деру, а ведь не из пугливых был мужиков. А куда бежать-то? К Калиткиным, что ли? Их домина, обитый весь черной толью с пивными пробками на гвоздях, стоял на краю оврага, что отверзся вдоль дороги и вниз под гору зиял, как пропасть.
Там внизу жили Клюковы, тоже, надо сказать, не все у них чисто было. Потому и жили на отшибе. Дед сиганул впотьмах в этот овраг, а там крапивы ядреной целый лес, так что и человека не видно.
– Затих я, как жаба, на карачках, отстали будто бы от меня бесы Шкваркиных. Не шелохнусь. А горит все на мне: и руки, и шея чешуца до одури – крапива кусачая, как осы взбесившиеся, такой зудеж, хоть помирай, – рассказывал дед мне далее. – И вдруг слышу, что-то не то. Рядом со мной, может, метрах в трех от меня и тоже в крапиве, кто-то похрюкивает. Неужели барсук?! Да откуда же ему здесь взяться, в середине деревни? Может, кабан? Или порося от кого-то сбежал? Я давай прислушиваться. Нет, только «хррррр» доносится – на меня, значит, фырчит. Вот еще не хватало! Ну, помыслил, если и здесь в крапиве кто-то снашаца вздумал, то совсем одурели, значит, бесы наши потемкинские, взбалмошенные! И чего им в избах-то не сидится? Но черти они на то и есть черти.
…Стал я тогда подкрадываться и голову внаглую высунул, чтобы глянуть: экое тут диво хоронится? А сам на всякий случай матерки про себя наговариваю. Тем более, крапива, бля, язык мне уже прожгла, кажеца. Гляжу, что такое? Зверь какой-то огромный лежит в овраге. Да ты таких никогда и не видывал! Темно ведь, чую, что гора, а где у нее хвост, а где морда, впотьмах не разобрать. Вот когда я и поседел окончательно. От удивления, какого еще у меня не бывало. А хрюканье это, слышу, на храп похоже. Почти как у человека, только еще и булькает.
Разобрало меня, крадусь, высматриваю. И что ты думаешь? Это ведь только бесы так и могут! Самосвал оказался. Настоящий, с колесами и с кузовом даже. Сплюнул я смачно тогда на все это, встал, как мужик культурный и честный, добрался до кабины, чтоб понять до конца бесовщину эту, а там – вот те крест, человек живой: развалившись, спит и храпит на всю ивановскую…
Оказалось, у Лахудриных, соседей Калиткиных, сын из тюрьмы вернулся. И тут же угнал в Новоизборске самосвал, обычный ЗИЛ, замызганный цементом. Чтоб было ему на чем из деревни ездить на станцию за водкой. И вот этот-то ЗИЛ и торчал безобразно в овраге, нарытом за сто лет летними ливнями. Торчал безнадежно, так что и кран его оттуда не взял бы. А в кабине Валерка, сын Демьяна Лахудрина, и ночевал пьяным. Потому что так ему захотелось, и в доме он уже всех побил и даже мамке своей фингал под глаз поставил от отчаяния какого-то сыновьего. А то, может быть, не давали они ему трешку на водку. Вот он и съехал в овраг, да и безвылазно. Но все равно и тут, наверняка, не обошлось без бесов.
К слову сказать, а сам Демьян утонул в местной обмелевшей речушке Барабановке. Это уже при Горбачеве случилось. Тогда много мужиков потеряла деревня от водки поддельной.
…Филатенковых дом для ночного ходока по Потемкам опасности не представлял. Здесь жила почтальонша Ульяна с детьми и тихим работящим мужиком Павлушей, и у них во дворе, пожалуй, на всю деревню у единственных стояла маленькая собачья конура, а в ней, высунув обычно мордочку, лежала добродушная до детей Тяпка.
А вот ко взрослым она относилась чрезвычайно разборчиво. На пьяного и склонного к дебоширству могла и не реагировать, пропуская его хотя бы до самого порога. А другой придет, для деревенского народа, может быть, и уважаемый, а Тяпка его так облает, что только плечами и остается пожать – и чего это она такого секретного знает про человека?
И сколько жила собачонка эта по соседству с Ванецкой-коммунистом, так при каждом появлении его у себя на крыльце она, эта Тяпка, обязательно подавала сердитый и неодобрительный голос, а если он еще и выходил куда-либо на улочку деревенскую, то и порывалась тщательно со своей стороны забора проследовать за ним, обливая, конечно, тонким заливистым лаем и даже фырканьем, будто сообщала людям, в какую сторону направился этот Ванецка.
И пришлось деду моему идти в ту ночь как раз мимо жилища Ванецкиного. В Потемках к нему всегда относились с опаской, и он действительно на всю деревню был единственным коммунистом, партейным, значит.
И по этой причине хотя бы один раз в месяц ездил на зеленом велосипеде в Красные Мильцы, село от Потемков в километрах пяти, где располагались сельсовет и правление колхоза, и где, очевидно, проводились регулярно собрания партячейки. Ходил Ванецка всегда в гимнастерке, как будто герой гражданской войны. А штаны носил такие же, как и у всех остальных мужиков, обычные, от многолетних стирок выбеленные. Так вот, садясь на велосипед, он одну солпу штанов, на той ноге, что рядом с цепью и звездочкой велосипеда, как-то по-немецки бельевой прищепкой прихватывал, чтобы не зацепилась штанина.
А никто другой в деревне такого никогда не выделывал, потому что некрасиво оно выходило – нога у человека не такая какая-то получалось, а как у гуся вроде бы. Может быть, за это и недолюбливали потемкинские Ванецку-коммуниста. И откуда он моду такую взял, никто не помнил.