Литмир - Электронная Библиотека

Не все подруги Жильберты испытывали такое состояние опьянения – состояние, когда человек не может ни на что решиться. Некоторые отказывались от чая! Тогда Жильберта пользовалась очень распространенным в те времена выражением: «Мой чай явно не имеет успеха». К этому она, как попало переставляя стулья, чтобы уничтожить впечатление некоей церемонии, добавляла: «Как будто у нас свадьба. Боже, до чего глупа наша прислуга!»

Она сидела на стуле бочком, в виде буквы X, и грызла печенье. Вид у нее был такой, точно у нее этого печенья сколько угодно и она может им распоряжаться, не спрашиваясь у матери, даже когда г-жа Сван, – «дни» которой обыкновенно совпадали с чашкой чая у Жильберты, – проводив гостя, вбегала сюда, иной раз – в платье из синего бархата, чаще – из черного атласа, отделанном белыми кружевами, и с удивлением говорила:

– Ах, это, должно быть, вкусно! Вы с таким аппетитом едите кекс, что мне и самой захотелось.

– Ну вот и отлично, мама, мы вас приглашаем, – отзывалась Жильберта.

– Нет, нет, мое сокровище, что скажут гости? У меня еще сидят госпожа Тромбер, госпожа Котар и госпожа Бонтан, – ты же знаешь, что милейшая госпожа Бонтан ненадолго не приезжает, а она только что приехала. Как я могу бросить дорогих гостей, – что они обо мне скажут? А вот если никто больше не придет, то, как только эти разъедутся, я вернусь и поболтаю с вами – это для меня гораздо интереснее. По-моему, я имею право немного отдохнуть: у меня перебывало сорок пять визитеров, из которых сорок два говорили о картине Жерома[72]! Приходите же как-нибудь на днях, – говорила она, обращаясь ко мне, – попить вашего чайку с Жильбертой – она вам будет наливать, какой вы любите, какой вы обычно пьете в вашей маленькой «студии», – убегая к гостям, добавляла она, как будто я ради чего-то, столь же мне знакомого, как мои привычки (хотя бы ради привычки пить чай, если только, впрочем, я его пил, да я и вовсе не был уверен, есть у меня «студия» или нет), приходил в этот таинственный мир. – Ну так когда же вы придете? Завтра? У нас делают тосты не хуже, чем у Коломбена. Не придете? Негодник! – говорила она – с тех пор, как у нее появился салон, она переняла все ухватки г-жи Вердюрен, ее жеманно-деспотический тон. Между тем я понятия не имел, что такое тосты и кто такой Коломбен, – вот почему последнее обещание г-жи Сван не усиливало искушения. Может показаться еще более странным, поскольку все так говорят – и, может быть, даже теперь говорят и в Комбре, – что в первую минуту я не понял, кого имеет в виду г-жа Сван, когда услыхал, как она расхваливает нашу старую nurse[73]. Я не знал английского языка и все-таки скоро догадался, что это слово относится к Франсуазе. На Елисейских полях я так боялся, что она, наверно, производит неприятное впечатление, и вдруг узнаю от г-жи Сван, что именно рассказы Жильберты о моей nurse внушили ей и ее мужу симпатию ко мне: «Чувствуется, как она вам предана, какая она хорошая». (Я сейчас же переменил мнение о Франсуазе. Более того: я подумал, что мне вовсе уж не так необходима гувернантка в плаще и в шляпе с перьями.) И еще я понял – из вырвавшихся у г-жи Сван нескольких слов о г-же Блатен, чьих приходов она боялась, хотя и не отрицала ее светскости, – что знакомиться с г-жой Блатен мне особенно не для чего и что это знакомство ничуть не улучшило бы моих отношений со Сванами.

Я уже начал, трепеща от счастья и благоговения, исследовать сказочный край, куда мне до последнего времени был заказан путь и куда, сверх ожидания, меня вдруг стали пускать, но только как друга Жильберты. Царство, врата которого передо мной растворились, составляло лишь часть еще более таинственного царства, где Сван и его жена жили сверхъестественной жизнью и куда они направлялись, поздоровавшись со мной при встрече в передней. Однако вскоре я стал проникать и в Святая святых. Например, когда я не заставал Жиль-берту, а Сваны бывали дома. Они спрашивали, кто это, и, узнав, что это я, звали меня к себе на минутку и просили, чтобы я в таком-то отношении, в таком-то случае повлиял на их дочь. Мне вспоминалось обстоятельное и убедительное письмо, которое я недавно написал Свану и которое он не удостоил ответом. Я удивлялся тому, какими беспомощными оказываются наш разум, наш рассудок, наше сердце, когда нам нужно произвести малейшую перемену, развязать один какой-нибудь узел, который потом сама жизнь распутывает с непостижимой легкостью. Мое новое положение – положение друга Жильберты, оказывающего на нее самое благотворное влияние, – снискало мне теперь милости, какими я был бы осыпан, будь я первым учеником в школе и товарищем королевского сына и если бы этой случайности я был обязан и правом входить во дворец запросто, и аудиенциями в тронном зале, – вот так же Сван с необычайным радушием, словно он не был завален делами, упрочивавшими его славу, пускал меня в свою библиотеку и в течение часа терпел мой лепет или робкое молчание, прерываемое мгновенными и невнятными приливами смелости, в ответ на его рассуждения, которые я выслушивал, решительно ничего не понимая от волнения; он показывал мне такие произведения искусства и такие книги, которые, как он предполагал, могли бы заинтересовать меня, а я заранее был уверен, что они неизмеримо прекраснее всех собранных в Лувре и в Национальной библиотеке, но не имел сил рассматривать их. В такие минуты мне бы доставила удовольствие просьба метрдотеля Сванов подарить ему часы, булавку для галстука, ботинки или подписать завещание в его пользу; по прекрасному народному выражению, автор которого, как и авторы прославленных эпических поэм, неизвестен, но у которого, так же как, вопреки теории Вольфа[74], и у поэм, автор, конечно, один (какая-нибудь скромная творческая натура – из тех, что встречаются часто, из тех, что делают открытия, которые могли бы «составить имя» кому угодно, только не им, потому что они свое имя скрывают), я был не в себе. Если мой визит затягивался, то самое большее, на что я бывал способен, это прийти в изумление от ничтожности достигнутого, от того, что время, проведенное в волшебном обиталище, кончилось для меня ничем. Однако мое разочарование объяснялось не тем, что произведения искусства были недостаточно хороши или что я не мог задержать на них рассеянный взгляд. Ведь не красота самих вещей превращала в чудо мое пребывание в кабинете Свана, а их проникнутость – вещи могли быть и на редкость безобразными – особым, печальным и томительным чувством, которое я столько лет поселял здесь и которое все еще пропитывало их; точно так же множество зеркал, щетки с серебряными ручками, престолы во имя святого Антония Падуанского, изваянные и расписанные знаменитыми скульпторами и художниками, друзьями Сванов, не имели никакого отношения к сознанию моего ничтожества и к тому царственному благоволению, каким, по моим ощущениям, одаряла меня г-жа Сван, приглашавшая меня на минутку к себе в комнату, где три прекрасных и величественных существа, первая, вторая и третья горничные, улыбаясь, приготовляли чудные туалеты и куда по приказанию, провозглашенному лакеем в коротких штанах, объявлявшему, что барыне нужно что-то сказать мне, я шел извилистой тропой коридора, еще издали вдыхая запах дорогих духов, которым он был пропитан и благоуханные потоки которого беспрестанно струились из туалетной.

Г-жа Сван возвращалась к гостям, но до нас доносились ее голос и смех, потому что, даже если в гостиной сидели два человека, она, словно все ее «приятели» были в сборе, говорила громко и отчеканивала слова, то есть применяла приемы, к каким часто прибегала при ней в «кланчике» «направлявшая разговор» ее «покровительница». Мы особенно охотно пользуемся – во всяком случае, в течение определенного времени – выражениями, которые мы только что у кого-то позаимствовали; вот почему г-жа Сван выбирала выражения, употреблявшиеся людьми из высшего общества, с которыми ее все-таки вынужден был познакомить муж (отсюда же нарочитое проглатыванье целых слогов и манера произносить слова сквозь зубы), или, напротив, крайне вульгарные (например: «Экая чушь!» – излюбленное словечко одной из ее близких знакомых), и старалась вставлять их во все истории, которые она рассказывала по привычке, выработавшейся у нее в «кланчике». Заканчивала она свой рассказ чаще всего: «Как вам нравится эта история?» «Прелестная история, правда?» – это перешло к ней через мужа от Гер-мантов, с которыми она была незнакома.

вернуться

72

Жером, Жан-Леон (1824–1904) – французский художник, один из главных представителей академической живописи во второй половине XIX века. Для своих картин выбирал античные сюжеты и был непримиримым врагом импрессионистов. Для Пруста это один из тех художников, далеких от настоящего искусства, творчество которых ценит высший свет.

вернуться

73

Няню (англ.).

вернуться

74

вопреки теории Вольфа… – Немецкий филолог Фридрих Август Вольф (1759–1824) считал, что «Илиада» и «Одиссея» не были написаны одним автором, а составлены из разновременных фрагментов («Введение в гомериаду», 1795).

18
{"b":"679696","o":1}