Павел Пепперштейн
Кекс
29 сентября 1985 года двое мужчин стояли возле высокого столика в московской закусочной. За дождливыми окнами виднелся фасад Центрального телеграфа, на котором — один из лучших экземпляров герба СССР.
Оба ели сметану из граненых стаканов и тихо, взволнованно беседовали. В центре круглого столика размещалось блюдце, на нем — обыкновенный кекс. Коричневатый, с запекшимися черными изюминками, сверху посыпанный сахарной пудрой.
Речь шла о неожиданных политических изменениях в стране. Под конец разговора, когда сметана была уже съедена, один из собеседников (тот, что был ростом пониже) задумчиво сказал, глядя в окно:
— По идее, земной шар на гербе должен вращаться. Но тогда возникает вопрос — должен ли он вращаться вместе с эмблемой серпа и молота, время от времени унося ее за пределы нашего зрения? Или же он должен вращаться под эмблемой? В первом случае восточное полушарие постоянно помечено этим клеймом, западное полушарие всегда свободно. Во втором случае эмблема по очереди накрывает собой оба полушария. Ведь социализм — это солнце.
— А все-таки она вертится, — ответил высокий. Оба засмеялись и ушли. Кекс не был съеден. Только один раз высокий собеседник слегка ковырнул вершину кекса алюминиевой ложкой, отщепив крошечный кусочек. После их ухода блюдце с почти неповрежденным кексом какое-то время оставалось на столе. Потом его убрала официантка.
В 1983 году двух писателей из диссидентской среды посадили по разным статьям. До ареста они друг друга не знали. Один принадлежал к христианскому кружку, спортсмен. А другой — хрупкого сложения, атеист. Познакомились в следственной тюрьме, «на сборке». Потом встретились в лагере. Разговорились, подружились. Впрочем, остальных они раздражали — все пересказывали друг другу свои написанные и ненаписанные сочинения. Спортсмен печатался раньше за границей, издал два романа — «Тяжеловесное солнце» и «Жизнь человеческих людей». В этих романах он рассуждал о Боге и о том, что начальство и не вспоминает про справедливость. Тот, что был хрупкого сложения, увлекался математической логикой и ребусами, но сочетал это с антисоветчиной. Он написал когда-то повесть «Фулюган из пятиконечного сквера», где надсмехался над государством, но, одновременно, пытался решить один математический парадокс.
— Поймите, «сквер» по-английски значит «квадрат». «Пятиконечный сквер» это аберрация, — пытался он объяснить следователю.
— Вот отправят вас на общак, там вам покажут пятый угол. Там вам все объяснят про «аберрацию», — раздраженно ответил следователь.
Разве следаку чего втолкуешь?
Случайно оба писателя были однофамильцами двух художников прошлого века. Христианина звали Брюллов, худосочного — Сверчков. Подружились — водой не разлить. Когда приблизилось время отправляться из лагеря в ссылку — они попросились вместе. Начальника лагеря о чем-то просить — наивное, мягко говоря, мероприятие. «Вместе? — спрашивает. — Ну, хорошо, отправлю вас в такое место, где вы поймете, что такое “в месте”. “В месте” как “в тесте”». После этого он, как говорят, отправил их в «особую зону» в Северном Казахстане, где царствовал уголовник Пухти-Тухти и его брат Улан. Оба были буряты колоссального роста, метра два с лишним каждый, с голыми лицами глиняного цвета. Только Пухти-Тухти был очень толст, а Улан, наоборот, был гибким, как цирковой акробат. В особой зоне вообще не было охраны, ни одного вертухая, не было начальствия, кроме этих двух уголовников. Все им подчинялись беспрекословно. Слово здесь молвили редко, но порядок стоял железный. С самого начала писателей поставили на работу: резать перочинными ножами автомобильные покрышки из черной резины, расчленяя их на большие, аккуратные куски… За этой работой пролетел месяцок. Вокруг все работали молча, только наши писатели все шептались. Среди казахской ветреной степи читали они друг другу стихи Фета на память и вспоминали с болью о женщинах. У Брюллова была жена и трое детей, а Сверчков был влюблен в молодую девушку с веснушчатым личиком. Когда он резко закрывал глаза, личико — словно бы сделанное из теплого мрамора — вспыхивало сбоку: то ли в душе, то ли в глазу. Другие ссыльные (хотя на нормальную ссылку все это было так не похоже) по приказу «царя» Пухти-Тухти рыли землю, таскали песок. Из песка и земли сооружалась посреди «зоны» колоссальная насыпь, нечто вроде искусственной горы в форме пасхального кулича. Когда гора была возведена, поступил приказ: «инкрустировать» ее стенки, предварительно их заровняв, кусками черной резины.
Как-то Сверчкова и Брюллова вызвали в барак No 1. Здесь жили лишь двое: Пухти-Тухти и Улан. Первый раз переступили Сверчков и Брюллов этот порог. Пухти-Тухти и Улан сидели по-турецки, каждый на своих нарах, в одних синих набедренных повязках. На их огромных телах не было ни одной татуировки, ни одного волоса. На земляном полу стояли две пиалы с козьим молоком. Улан соскочил с нар и с глубоким поклоном поднес одну пиалу Сверчкову. Тот выпил. Улан, поклонившись снова чуть не до земли, поднес пиалу Брюллову. Тот выпил молоко, перекрестившись. Уган указал вошедшим на небольшой коврик и жестом предложил сесть. Сверчков и Брюллов неловко сели, подвернув под себя ноги. Пухти-Тухти несколько минут был неподвижен. Все молчали.
— Вы художники? — наконец спросил Царь медленно, тихо и с трудом выговаривая русские слова. Впрочем, говорил он без ошибок.
— Нет, мы писатели, — сказал Брюллов.
— Поэты? — переспросил Пухти-Тухти, глядя на Сверчкова. Тот неуверенно кивнул.
— Прочти стихи, — сказал Пухти-Тухти, не сводя блестящих сонных глаз с лица Сверчкова.
Сверчков прочитал четверостишие из Фета:
Сосна так темна, хоть и месяц
Глядит между длинных ветвей.
То клонит ко сну, то очнешься,
То мельница, то соловей…
— Твой? — спросил Пухти-Тухти.
— Нет, — честно ответил Сверчков. — Это стихи Фета.
Пухти-Тухти кивнул. Была пауза. Потом он вдруг медленно произнес какие-то рифмованные строки на незнакомом языке — может быть, по-бурятски.
— Это мои стихи, — сказал он. — Я тоже поэт. По-русски это будет так:
Я гнал стада к зеленым пастбищам,
Чтоб нагуляли жир перед зимой,
Но горный обвал убил весь скот,
И я, одинокий, пью чай в Доме Сухих Цветов.
Затем Пухти-Тухти пошарил под кошмой, покрывающей нары. Двигаясь, он был похож на моржа — кожа его лоснилась и блистала, под ней перекатывались огромные светящиеся объемы жира. Наконец он достал нечто и показал это Сверчкову и Брюллову. К их несказанному удивлению, это была членская книжка бурятского отделения Союза писателей СССР — истертая, старая, но все еще не совсем развалившаяся. Брюллов изумленно раскрыл билет — Бадмаев Сергей Иванович, принят в СП СССР в 1969 году. С потрескавшейся фотографии, где серое сменилось желтым, смотрело молодое простое бурятское лицо — совсем не похожее на заплывшее жиром, огромное лицо Пухти-Тухти.
— Хотите знать, как называется этот дом? — спросил Пухти-Тухти, медленно обводя вокруг себя рукой, которая толщиной могла бы поспорить с взрослым морским котиком. — Он называется Дом Сухих Цветов. — И, совершенно неожиданно, он произнес по-английски: Welcome to The Haus of Dry Flowers.
Писатели огляделись: барак действительно был полон высушенными связками полевых цветов. Они свисали с потолка на нитках, букетами стояли в углах. Стены были сплошь оклеены журнальными вырезками с фотографиями обнаженных и полуобнаженных женщин. Среди этих бесчисленных плеч, блестящих губ, локонов, бедер, ног, белозубых улыбок, кокетливых глаз, волнистых животов, курчавых темных и золотистых треугольников и нежных вагинных складок выделялось одно квадратное пустое место. В центре этого промежутка была иголкой приколота к стене страница из детской книжки: картинка с подписью. Воде бы ежик, а точнее, ежиха в красном фартуке в белый горошек, стояла на крыльце домика и смотрела на дальнюю гору.