Сыростью в воздухе пахло ещё с утра, но дождя он не ожидал. А полило как из ведра. Обалдев, сел, подтянул ноги, прижался к стволу. Под еловыми лапами было сухо. Капли барабанили, шлёпались в подстилку хвои в метре от него, но к корням попадало, только если налетал ветер или время от времени ветки здрагиали, выпрямлялись под тяжёстью влаги, как будто дерево отряхивалось. А в целом было хорошо.
Шумело, гудело, пахло сильно и пьяно. И он сидел, как пленник, только выглядывал из-под ветки, радовался, что так вовремя сюда дошёл. И поляна всё больше становилась своей, будто вода породнила с ней, хоть и казалось по-прежнему, что под корягой кто-то прячется и за ним наблюдает.
Он всё равно потом вымок, конечно, пока шёл назад по мокрому лесу. Вымок, продрог, завалился домой затемно. Но поляна не забылась. И то, как было там спокойно, одиноко и хорошо.
Спокойно, одиноко и хорошо. За этим он и стал туда приходить. Всё лето и осень. Зимой оставил. Один раз попробовал, встав на старые отцовы лыжи, но не нашёл поляны – всё стояло одинаково белое, не было нигде знакомой коряги. Пришлось на зиму о ней забыть, и вернулся сюда только весной, когда земля совсем просохла и опушилась свежей травой.
Снова блуждал, снова не сознавал, где плутает, отмечая только следы человеческие в лесу. Из свежего, неожиданного запомнилась табуретка, стоящая возле сухого обломанного дерева. Кому пришло в голову идти в лес с табуреткой? И ради чего? Но он забыл о ней, уже отвернувшись, и скоро вывалился к знакомому еловому шалашу.
– Привет, привет, как вы тут без меня? – сказал бодро, но запнулся: показалось, что пространство пустое. Что за чушь! Оно и всегда-то было пустое, что поменялось? Он мотнул головой, огляделся, стараясь прислушаться и даже не дышать.
Лес облетал. Осень только начиналась, сейчас в ней не было ещё яркости, а одна унылость и неизбежность. Небо было серым, набрякшим. Ветер гнал обрывки туч, почти задевая верхушки деревьев. Мертвенные, мокрые лоскуты листьев падали на землю безропотно и равнодушно. Земля, коряга, молодая ёлочка возле неё были укрыты палым листом. Взрослые ели держались мрачно и напряжённо, как гости на похоронах. Видно было, что эту мокрую, ветреную, неприветливую пору они не любят, как и всё живое, что ждут зиму, снега и тихого успокоения.
Всё это было. И всё же чего-то не было. Чего-то важного, без чего поляна оказалась просто поляной, а не домом, куда хотелось возращаться. И Рома понял, чего не хватало: не было глаз, того внимательного взгляда, который он всегда на себе ощущал.
Вот выдумаешь тоже!
Он возмущённо мотнул головой, скинул на землю сумку и сел. Достал хлеб. Стал жевать и осматриваться бодро, словно самого себя старался убедить, что ему здесь хорошо. Но было не хорошо, а беспокойно и холодно. Впрочем, как везде.
– Ну и что, теперь и на дудке не поиграть? Зачем тогда пёрся? – сказал нарочито громко, чтобы силой голоса прогнать собственное напряжение.
Достал нойду, проверил пищик, покрутил в пальцах тростинку.
Облизал пищик.
Взял в рот, прижал губами, прикрыл все дырочки на стволе и изо всех сил дунул.
Но ничего не произошло.
Прямо совсем ничего – ни звука.
– Хм, – сказал Рома, покрутил тростинку в пальцах туда-сюда, подцепил пищик ногтем.
Дунул опять.
Нойда взвизгнула так неожиданно и противно, что он резко отнял её от губ. Звук прокатился по поляне, даже показалось, деревья качнулись. Подул слабее. Теперь звук получился ровнее, мягче и больше походил на музыкальный инструмент, а не на раненое животное. Закрыв все дырочки, Рома подул, напрягая живот, стараясь поддерживать равномерный поток воздуха – и нойда запела свободно, громко, без визга, а так, как и должна. Рома дул медленно, прислушиваясь к её голосу. Осмелев, попробовал поиграть мелодию – и вдруг отнял инструмент от губ.
Потому что почуял: накатило из леса, налетело, как порыв ветра, только совсем не ветер это был, ударилось и разбилось о поляну, о корягу, и осталось здесь.
Рома обернулся: смотрит. Да, да, снова смотрит, он сильно это почувствовал. Аж продрало по спине морозом.
И он глядел тоже. Непонятно куда, в пустоту, в темноту под еловым шалашиком. Но глядел и знал, что его видят.
А потом улыбнулся.
– Ну, привет, что ли. Без тебя как-то не так, знаешь.
Взял нойду и заиграл.
И зазвучало хорошо. На удивление хорошо. Дудка слушалась пальцев, не подвывала и не захлёбывалась. Знакомые по другим инструментам простые итилитские наигрыши получались будто сами себой. Нойда пела, созывая небесных коров. Небесные коровы были довольны: верховой ветер усилился, обрывки туч, серых и лёгких, неслись в глубине неба с огромной скоростью. Даст бог, пролетит всё и выйдет солнце, домой пойдёт без дождя и в тепле. Так уже случалось, он замечал: уходил из дома в непогодь, а с поляны возвращался с солнцем, особенно если хорошо там поигралось.
Ерунда, конечно, всё суеверие. Он отнял нойду от губ, огляделся. Лес светился, в небе случилась прореха, и яркий луч, как небесная указка, быстро щупал по земле, озаряя пространство то тут, то там. Скользнул по поляне, по коряге, лизнул мрачные ели, вспыхнули унизанные каплями старые, надёжные паутины.
– Вот как, значит, – пробормотал Рома, улыбаясь и жмурясь, когда луч коснулся лица, на миг согрев и ослепив, но тут же уполз дальше. – Ну, спасибо.
Луч постоял ещё, потом стал слабеть, гаснуть, будто растворялся во влажном воздухе, – и потух. Небо быстро затягивалось тучами.
Уже при входе в город его настиг телефонный звонок. Рома даже вздрогнул: телефоном он почти не пользовался, даже с собой брал не каждый день. Номер был незнакомый. Рома остановился, глядя на него с подозрением, но решил всё-таки трубку снять – мало ли.
– Алло? Алло? Ни́деро! – поздоровались из трубки по-итилитски. – Это Александр. Борисыч. Умрищев. Дядя Саша который я. Помнишь? Я ещё нойду…
– Да, конечно, я узнал. – Рома не стал переходить на итилитский. К чему, если для дяди Саши он – одна декорация. – Я как раз сегодня на ней играл.
– Играл? Правда? О!.. Так это же… Это прямо… Ух, ну я не знаю. – Дядя Саша захлебнулся эмоциями. Он силился что-то сказать, но не мог. Рома ему помог:
– Хороший инструмент, отзывчивый, мягкий. Сохранился отлично. Отдам при встрече.
– Нет-нет, не надо, вообще, это же… ну, как бы… Я рад. Я бы ещё, правда… ну, чтобы чего не вышло… Я так. Я совсем даже… Тут ещё другое. Человек один. Очень, очень. Я звоню познакомить чтобы. Вас надо. Учёный, настоящий исследователь. Я рассказал про тебя. Он пятнадцать лет уже по культуре. Ну, в смысле, исследует. И его отец ещё. Династия, да. Я рассказал про тебя. Очень, очень. Познакомиться.
– Со мной? – понял наконец Рома. – Да я-то что…
– О, важно, нужно! Очень-очень!
– Ну, я даже как-то… Я же ничего ровным счётом… – Рома вдруг понял, что косноязычие может быть заразным. – Впрочем, спасибо, при случае – с удовольствием, – постарался свернуть разговор.
– Что при случае? Сегодня – ага? Сейчас. Я туда. Ты где? Приеду, встречу.
– Нет, нет, сегодня я занят. Я уже…
– Он недалеко, в центре. На Главном, от Спасской если – третий дом.
– Нет, я сейчас не… Я совсем… я это…
– Человек такой, понимаешь, очень-очень. Никуда не может, он такой, ну как бы тебе так прямо, у него это… ну, увидишь, он никуда, но про тебя сказал: веди, что хочешь, делай, а веди. Очень хочет, нужно прямо!
Рома скривился. Он уже перестал его понимать. Он не хотел, чтобы его трогали, и уж ни за что не хотел тащиться куда-то в центр, встречаться с каким-то «человеком очень-очень». Ему вообще после леса, после поляны и нойды не хотелось людей.
– Дядь Саш, нет, вы меня извините, но я сейчас никуда, – начал он твёрдо, но трубка его перебила:
– Он про Итильвана! Про Итильвана знаешь? Он сказал, что хотел передать. Тебе, если ты знаешь. Если ты в теме. У него есть, отец собирал. Много, да. И если ставить. Пьесу если ставить. Степанида Борисовна говорила, ты же с нами теперь, ну, театр, пьеса, ага? Если делать, про Итильвана, пригодиться же может, да? Я видел, там как раз про Итильвана…