– Вот и шуруй.
Рома её уже не слушал. Он протаранил коробкой дверь и двинул по коридору. Он был злой. Шагал, вышагивая собственную ярость. Особенно острую от бессилия. Особенно острую от зависимости. Он ненавидел зависимость, он всегда пытался её избегать, жить для себя, ни к кому и ни к чему не привязываясь – и всегда вляпывался в неё, как в коровью лепёху на дороге – бамц! И потом отмывайся. Зависимость – это беспомощность. Но неужели и сейчас он беспомощен? Неужели не может послать всё это: и Стешу, и ДК, и вообще всё – и уехать куда-нибудь? Да пожалуйста, да в любой момент!
В таком состоянии он вломился в подсобку за сценой – и налетел на знатное собрание. У стола сидели: техник Петрович, тот самый, который рассказывал про физиологическое неприятие секса после тридцати; сторож Капустин, просто тот самый; а главное – господин Подавайкин, он же Помогайкин, он же Подслухайкин и так далее, а настоящую фамилию его Рома если и знал, то не помнил. Звали Семён Василич. Работал этот товарищ, вообще-то, наверху, в конторе, но ошивался у технарей, как будто тосковал по упущенному призванию – ломать и чинить, фигачить и рушить. Впрочем, главное дело жизни он не упускал – был он стукачом, и стукачом знатным. Он даже выглядел как классический советский стукач, по крайней мере, Рома именно так их себе представлял и был удивлён в своё время, попав в ДК, что типаж этот не вывелся, а процветает: маленький, кругленький, лысенький, не человек, а скользкий обмылок. Семён Василич и говорил прозрачным, невнятным голоском. Никакашечным, как дед сказал бы.
У Ромы даже что-то в голове щёлкнуло, как увидел его: вот с кого начались все проблемы: и кран этот, и всё. Он так и застыл в дверях, вцепившись глазами в Семён Василича, а тот сидел как ни в чём не бывало и улыбался ему прозрачной улыбочкой.
– А, Ром-мыч! Чалься! – прогремел Петрович, однако услужливо подвинулся вместе с табуреткой именно Помогайкин. Рому передёрнуло, он отвёл глаза.
– Господа трапезничать изволят?
Он прошёл в дальний угол, где была дверь в кладовку, гордо именовавшуюся реквизиторской, открыл, и, не глядя, зафутболил коробку со снеговиками в пыльную темноту. К столу вернулся, уже немного успокоившись, как будто избавился не только от коробки, но и от своей злости.
Пахло едой и какой-то кислятиной. На столе всё было прилично – чай, бутеры, пластиковые контейнеры с остатками картошки и котлет перед Петровичем, грустно сморщенный одинокий солёный помидор перед таким же грустно сморщенным Капустиным.
– Ты чего такой тухлый, Кочерыга? – Рома туркнул его в плечо. – Дежуришь сегодня?
– Отбываю, – буркнул тот. Взгляд у него был какой-то буддистский, так что Рома догадался, что одним чаем здесь не обходится.
– П-пылеснуть? – приветливо спросил Петрович, догадавшись, в свою очередь, о его догадке, и кивнул под стол.
– Не, спасибо. И вы тут того, аккуратней. Сокол реет. – Он кивнул наверх.
– А мы что? Мы ничего. Чайку? – подал голос Подстрекалкин. Рому опять передёрнуло.
– Нет. Я пойду.
– Да к-куда – пойду, чего – п-пыайду сразу? – вступил гостеприимный Петрович. – А ну, к… к… колись, ты чего кислый-то?
– Я не кислый. Я подквашенный, – сказал Рома.
– Это с п-пятницы ещё, что ли? С-сылыхали. – И Петрович заржал, ухая всем своим организмом. Подлизайкин мелко, но беззвучно затрясся вместе с ним, и Рома еле сдержался, чтобы не дать ему по башке, как китайскому балванчику – вот уж кто-кто, а Семён-то Василич знал, что в пятницу Рома был трезв, как стёклышко.
– Нормальное дело, – выдал вдруг Капустин, как будто включился неработавший радиоприёмник, совершенно не в кассу. – Нормальное.
– Нормальное, – кивнул Рома, вдруг решительно садясь и в упор глядя на Подслухайкина, – совершенно нормальное. Если бы не кран.
– Что за кран? – спросил Петрович, закладывая в рот катлету.
– Простой. Операторский. В зале который, – говорил Рома, не сводя глаз с Подглядайкина. Тот лыбился, будто не понимал, что к чему. – Начальству он вдруг очень нужен стал. Висел себе, висел два года…
– Так и чего? – жуя, продолжал Петрович.
– Ничего. От меня теперь хотят, чтобы он как-то заработал. В смысле, чтобы его как-то использовали. Кран. – Рома помолчал, буравя Подслухайкина глазами. Тот продолжал улыбаться. – Вот и думаю я: кто им эту светлую мысль подсказал? – припечатал Рома.
– Да кто бы? А что бы не сами… – начал было Петрович, но его неожиданно перебил Поддавайкин:
– А матушка-то ваша как? – брякнул он. Рома опешил.
– А тебе что?
– Так. Интересно. Как она? Пишет? Нет ли тоски по родным, так сказать, берёзам?
– Не понял. – Рома действительно его не понимал: почему вдруг Подстрекайкин так резко переключил тему и к чему он клонит.
– Ну как же. Сыˊночка-то не выдержал, вернулся. Может, ностальгия или как там?
– Ты вообще о чём? – прямо спросил Рома.
– Ну как же, – повторил Семён Василич. – Семья – святое дело. А то ты тут, она там. Нехорошо получается.
– Где – там? – Рома чувствовал, что тупит. Он прямо слышал, как прокручиваются в голове вхолостую какие- то шестерёнки.
– В Соединённых Штатах Америки, я так полагаю, – спокойно ответил Подстрекайкин и хлебнул чаю.
И шестерёнки щёлкнули, сцепились одна с другой – Рома всё понял. По приезде Семён Василич постоянно расспрашивал его про Штаты, как там и что. Он Роме сразу был несимпатичен, да и вообще рассказывать о прошлой жизни не собирался, поэтому отвечал всегда мало и невнятно. Но Подлизайкин не отставал. И про мать решил, что она там. Но до Ромы только сейчас дошло, что Подбивайкин видел в нём, так сказать, инородный элемент – засланца или вроде того. А это значит, что все его происки – неспроста.
– Сдались они тебе, эти Штаты, – выдавил глухо. – Как кость в горле, да?
– Уже и спросить нельзя. – Семён Василич сделал вид, что обиделся.
Рома ничего не ответил. По-хорошему, и не стоило бы ничего отвечать. Встать бы и уйти сейчас, и пусть остаётся Семён Василич со своим образом врага. Но он нарочито размеренно, будто обдумывал, что бы сказать, взял из-под хари Капустина помидор, сунул его в рот, обжевал, чуя, как остро-солёная мякоть ударила в нос, вытянул красную тряпочку шкурки, кинул на пакет с очистками колбасы и так же медленно стал жевать. Капустин посмотрел одобрительно, хотя и с прежней буддистской невозмутимостью.
– Ты вот всё – Штаты, Штаты, – начал Рома. – Штаты – то, Штаты – сё. Штаты хотят нас всех нагнуть. А я тебе скажу, что дела там никому до нас нету. Особенно когда всё хорошо и никто ядерной дубинкой не машет, там и думать не думают о тебе, родной Семён Василич. И уж точно трогать лишний раз не хотят, ещё испачкаешься.
– Боятся – з… з… зыначит, уважают, – пробурчал Петрович.
– Да не боятся. Просто. Хлопот ведь с нами не оберёшься. Там всё хорошо. А ты знаешь, Семён Василич, как это, когда у людей всё хорошо? Это когда человек о политике не думает. Вообще. Это когда жизнь в стране настолько налажена, что о политике можно не думать. Как хороший механизм – он работает, и ты его не замечаешь. Живёшь своей жизнью. В кино ходишь, на выставки. Книжки читаешь. Это у нас тут всего и разговоров – или о бабах, или о политике. А чем всё хуже, так только о политике. У кого чего болит. Понятно?
– Ну, о б-бабах – это всегда п-пожалуйста, – дружелюбно ухмыльнулся Петрович. – Если есть ж… ж… желание, можно и о бабах. – Он извлёк откуда-то чистую кружку, соорудил чай и подвинул Роме. Тот уставился на плавающий в белой пене разбухающий на глазах пакетик.
– Выходит, у нас всё плохо? – елейным тоном поинтересовался Подстрекайкин. – Ну, по вашему мнению.
– А что хорошего? – спросил Рома, жуя бутерброд с куском варёной колбасы. – Тебе самому нравится?
– Меня, если это интересно, всё устраивает. – Он даже приосанился, будто произносил эти слова на камеру. – Жизнь налаживается, власть в сильных руках, мы готовы дать отпор любому, и нас все в мире стали бояться. – У него даже глаза заблестели. Видно было, что человек накаляется, причём это уже искренне. Рома понимал, что не стоит ничего ему отвечать, но как будто некий чёрт толкал под локоть: