Джентльмены уже засели у шефа «второй Европы», меня тут же забросили в кабинет на том же этаже, – ощущения спринтера на стартовой черте, застывшего в ожидании выстрела спортивного пистолета. «Вышли!» – прошипел наконец перепуганный голос по телефону, и я вылетел к лифтам, сжав для убедительности в руках папку с тиснением «На подпись» (явно на подпись тов. Громыко А. А.). Сцена воссоединения была настолько трогательной, что взбудоражила всех сотрудников, толпившихся на площадке: «Ба! Кого я вижу! Какими судьбами? Какая встреча!» – я чуть не падал в объятия потрясенных от счастья джентльменов, впрочем, объятия честнее отнести к области воображения. – «Очень рад вас видеть! – спокойно заметил Коллинз (лорд смотрел на меня, как солдат на вошь). – «Я как раз послал вам… книгу». – «Да, да, – перебил я его, изнемогая от благодарности, – да, да! Спасибо! Мне уже передали! Огромное спасибо! А ведь сначала, представьте себе! решили, что я тут не работаю». И я, как конь, заржал, поливая презрением и мидовский бюрократизм, и неосведомленность справочного бюро, и неразбериху в экспедиции, и прочие безобразия, вызвавшие роковую ошибку. Сцена у фонтана удалась на славу (так казалось простаку), распрощались мы мило, доволен я был беспредельно, шеф тут же доложил наверх, как мы ловко исправили преступные промахи вечно беспечного МИДа, правда, в Англии любимцем джентльменов я почему-то не стал, хотя однажды любезный Коллинз пригласил меня в свой коттедж на обед. Как я ни старался покорить его своей любовью к культуре, в литературные друзья он меня не взял, творений мне своих не посвятил и по диккенсовским местам не водил. Милорда же я как-то встретил на ежегодной конференции консерваторов, он был сдержанно вежлив, подняв бровь, выслушал мое сообщение о результатах скачек в Дерби (тогда мне казалось, что разговор о лошадях – это must в английском свете), и мы, поклявшись увидеться в ближайшее время, нежно расстались навеки…Но вот уже 1961 год, еще не списанный дореволюционный мягкий вагон, купе с рукомойником, отделанным бронзой, и мы с женою, молодые и красивые, среди коробок и тюков, набитых кастрюлями, бельем и прочими бытовыми предметами (очень не хотелось тратить драгоценные фунты из зарплаты меньше, чем у английского дворника, но в наших глазах равной кладу капитана Флинта). Хук-Ван-Холланд, паром через Ла-Манш на Харич, тогда скромненький порт, да и наш паром мало напоминал приличествовавший событию фрегат под парусами. Я надвинул шляпу на глаза а-ля капитан Немо (еще бы черный плащ и бинокль – тут уже ни у кого не осталось бы сомнения, что прибыла важная птица). Берег приближался, грудь распирала гордость от возложенной на меня шпионской миссии, охватывало предвкушение опасного труда – так, наверное, чувствовала себя великая шпионка-танцовщица Мата Хари в своем парижском салоне перед тем, как прыгнуть в кровать к французским офицерам. Правда, снедало и беспокойство, но не столько из-за боязни безжалостных капканов контрразведки МИ-5, сколько из-за смогов, которым посылал в свое время проклятия Карамзин: «Я не хотел бы провести жизнь мою в Англии для климата сырого, мрачного, печального». Подобного климата я так и не ощутил, но тогда страшился грязных туманов, – ведь мы ожидали ребенка и не хотели, чтобы малыш глотал проклятую сажу[10]. Однажды смог все же навалился на город, закутал его в такое грязно-молочное облако, что замерли автомобили, лишь некоторые смельчаки ползли, словно черепахи, с включенными фарами, и даже по улицам приходилось идти медленно и осторожно, вытянув руку вперед, как слепому, оставшемуся без поводыря.
И вот посольство на «улице миллионеров», в Кенсингтоне, с обеих сторон – чугунные ворота, вход охраняли верзилы в черных цилиндрах, по совместительству агентура МИ-5, каждый въезд и выезд, вход и выход отражаются в эфире, который мы слушаем в резидентуре и делаем выводы.
Высочайшей волей резидента мне было повелено штурмовать бастион истеблишмента – консервативную партию Англии, партию тех самых упрямых, твердолобых тори, основанную преумнейшим Бенджаменом Дизраэли, который был не только искусным политиком, но и жизнелюбом, прижившим пятерых детей от жены своего приятеля, лорда Купера. Вот они, сытые буржуа, твердящие о морали, не зря их клеймил Ильич: «Везде и всюду они лицемерны, но едва ли где доходит лицемерие до таких размеров и до такой утонченности, как в Англии».
Своей миссией я был польщен, ведь гораздо сложнее работать не в тех кругах, которые еще держали в святых Маркса или, по крайней мере, основателя социал-демократии ревизиониста Бернштейна, и не бежали от советских дипломатов, как черт от ладана, а там, где закаленные, убежденные слуги золотого мешка. Значит, начальство меня ценило, если нацелило на цитадель, именно мне суждено было стать хитроумным змием-разрушителем, который вползет в набитую секретами нору и разворотит все консервативные ульи. Не лейбористскую партию мне поручили, – кому нужны эти работяги? – не продажные тред-юнионы, а тех, кто засел в Форин Офисе и самых горячих министерствах…
Мне виделся подтянутый молодой человек в безукоризненном, сугубо английском костюме в полоску, с тщательно подобранным галстуком (нравились галстуки выпускников аристократической школы в Итоне – темный фон, перечерченный ярко-голубыми полосами, страсть к полосам не покидает меня и по сей день), молодой человек, небрежно беседовавший на балу в Букингемском дворце с английским министром обороны. Министр крутился, как уж на сковороде, увиливая от прямых ответов, и сам думал: «Боже мой, неужели у русских есть такие умные ребята? С ним ухо нужно держать востро! Да он, пожалуй, осведомлен о состоянии нашей обороны лучше, чем я. И как молод! как элегантен!»
Но до Букингемского было еще далеко – для начала нас с женой поселили в сыроватом полуподвале дома на Эрлс-Террас (Кенсингтон), окнами выходившем на по-хорошему русскую помойку: так складывался обычный путь эволюции новоприбывших – от низшего к высшему, – большинство дипломатов жили скученно в коммуналках (посольство в те годы не оплачивало квартиры, а нам они были не по карману) и улучшали свои жилищные условия по мере отбытия своих коллег в родные пенаты. В этой трущобе мы счастливо провели первые полтора года вместе с родившимся сыном, и совсем не чувствовали себя в положении пауперов. Жизнь на родине была беднее, главное, беднее кислородом, а тут бушевали свободные спикеры в Гайд-парке, в галерее Тейт выставлялись запрещенные у нас Ларионов и Гончарова (я уж не говорю о Френсисе Бэконе и Генри Муре), газеты и телевидение шокировали своими суждениями о Стране Советов, – и сладки были эти запретные плоды.
Лондон ослепил меня разноликой суровой красотой, Лондон очень умен, Лондон – это интеллект, я до сих пор привязан к нему и с ужасом слушаю рассказы о том, что там скоро почти не останется англичан – все заполонят иммигранты. Облазал я и центр, и окрестности – это барин Карамзин разъезжал по нему на кебах, а нам, чернорабочим разведки, приходилось стаптывать много каблуков, ходить по самым хитрым переулкам, проверяться и проверять. И даже бегать, как случилось однажды, когда, пугая прохожих, я мчался с раскрытым атласом в руках, обливаясь потом, на встречу с агентом, бежал, как на стометровке, ибо запутался на улицах, опаздывал и боялся, что агент уйдет.
Но самое главное, что в Лондоне на каждом шагу встречались англичане, и, боже, как много было вокруг незавербованных англичан![11]
Наглые тори, носители сверхсекретов, от которых зависели судьбы супердержавы (тогда все было super), рядами бродили по Оксфорд-стрит, попыхивая бриаровыми трубками, прогуливали отмытых и причесанных собак, один вид которых унижал тех, кто на первое место ставил борьбу за счастье человечества. До одурения курили в кинотеатрах (к счастью, сейчас запретили, а тогда – за дымом исчезал экран, особенно на последнем сеансе, после которого англичане, особенно отставные колониальные полковники, вскакивали с кресел и торжественно пели «Правь, Британия»), орали во всю глотку на собачьих бегах и на рынке Портабелло, толкались, галдели, спорили…