Впрочем, на этом труды Джона не закончились. Убрав швабру и совок, он вынул из-под раковины небольшое ведерко, сухую тряпку, масло для мебели, мокрую тряпку и вернулся в гостиную, чтобы попытаться избавиться от пыли, угрожавшей поглотить их всех вместе с нажитым добром. Размышляя с горечью о своем дне рождения, Джон стал яростно оттирать зеркало, глядя, как словно из облака проступает его лицо. С удивлением подумал, что лицо не изменилось – знак сатаны пока был незаметен. Отец всегда говорил, что у него лицо сатаны – а может, и правда было нечто необычное в этих вздернутых бровях, в том, что жесткие волосы образовывали на лбу знак V? И в выражении глаз не было света Небесного, и чувственный, почти непристойный рот, казалось, готовился испить вина в преисподней. Он всматривался в свое лицо, словно то было лицо незнакомца, знавшего секреты, неведомые Джону. Пытался глядеть на него чужими глазами, стараясь понять, что видят в этом лице другие люди. Но видел его только отдельными фрагментами: большие глаза, широкий низкий лоб, треугольный нос, крупный рот и слегка раздвоенный подбородок – по словам отца, след мизинца сатаны. Но эти детали не складывались воедино, и он по-прежнему оставался в неведении, не зная, какое у него лицо – красивое или уродливое?
Джон перевел взгляд на каминную полку и стал брать украшавшие ее безделушки. Тут были самые разные вещички – фотографии, поздравительные открытки, два серебряных подсвечника без свечей, зеленая металлическая змея в угрожающей позе. Из-за сегодняшней апатии Джон на самом деле их не видел, может, потому и особенно энергично протирал. Одно розово-голубое изречение состояло из выпуклых букв, из-за чего протирать его было особенно трудно:
«Приходи зимой иль летом,
Ждем тебя всегда с приветом.
Чаще будешь приходить,
Больше будем мы любить».
А другое – написано ярко-алыми буквами на золотом фоне:
«Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную»[3].
Эти два таких разных послания находились на противоположных краях полки, слегка затененные серебряными подсвечниками. А между ними лежали поздравительные открытки, приходившие каждый год на Рождество, Пасху и на дни рождения, полные радостных вестей, и тут же зеленая металлическая змея, вечно озлобленная, гордо вскидывала головку среди этих памятных подарков, дожидаясь момента, чтобы ужалить. Прислоненные к зеркалу стояли рядком фотографии.
Эти снимки стали чуть не антикварными вещами у семейства, вероятно, считавшего, что память должна сохраняться только о далеком прошлом. Фотографии Джона и Роя, а также двух девочек вроде бы нарушали этот неписаный закон, но в действительности они его только подтверждали: все фотографии были сделаны в период их младенчества – то есть в то время, которое они не могли помнить. Джон лежал голенький на белом покрывале, и люди смеялись и находили фотографию очаровательной. Но сам Джон, глядя на нее, испытывал стыд и раздражение от того, что его нагота так бесстыдно обнажена. Он единственный из детей был раздет. Рой лежал в колыбельке в белой рубашечке и улыбался в объектив беззубым ртом. На Саре, серьезной уже в шестимесячном возрасте, был беленький чепчик, а Руфь сидела на руках у матери. Глядя на эти фотографии, люди тоже смеялись, однако их смех отличался от того, с каким они смотрели на маленького Джона. Когда гости пытались подшучивать над ним, Джон замыкался и молчал, а те, считая, что почему-то ему не нравятся, делали вывод, что он мальчик «со странностями».
Был среди прочих и снимок тети Флоренс, сестры отца, в то время еще молодой женщины, только что перебравшейся на Север. Ее волосы были по-старомодному убраны наверх и стянуты лентой. Навещая их, тетка призывала эту фотографию в свидетели – вот какой хорошенькой она была в молодости! Стояла на полке и фотография матери – не та, что нравилась Джону и которую он видел лишь однажды, а сделанная сразу после замужества. Находилась там и фотография отца во всем черном – он расположился на деревенском крыльце, сложив руки на коленях. День был солнечный, и яркий свет безжалостно подчеркивал плоскость его лица. Отец сидел напротив солнца, с поднятой головой, свет бил прямо в глаза, и хотя фотографию сделали, когда он был молод, лицо выглядело зрелым, и только одежда свидетельствовала о том, что снимок старый. Тетя Флоренс рассказывала, что в то время отец уже был проповедником и имел жену, которая сейчас на Небесах. Неудивительно, что отец уже тогда был проповедником – трудно представить его кем-либо еще, но вот то, что в те далекие времена он имел жену, было в высшей степени странно и наводило Джона на невеселые мысли.
Ведь останься она в живых, думал Джон, он никогда бы не родился, отец не приехал бы на Север и не встретил мать. Эта умершая много лет назад женщина-призрак по имени Дебора унесла с собой в могилу множество тайн, которые он хотел бы разгадать. Она знала отца в той жизни, где еще не было Джона, и в той стране, какую Джон не видел. Когда он был еще ничем, пылью, облаком, солнечным светом или струями дождя, когда о нем «еще не думали», как говорила мать, или когда он был «на Небесах с ангелами», как сказала тетя, та женщина уже знала отца и жила с ним в одном доме. Она любила его. И знала, что он всегда говорит одно и то же, когда гремит гром и молния рассекает небо: «Слышишь, это Господь с нами разговаривает». По утрам в той далекой стране Дебора видела, как отец поворачивается в кровати, открывает глаза, и смотрела в них. И ей не было страшно от его взгляда. Она видела, как крестили отца, он «брыкался и ревел, как мул», и видела, как он рыдал, когда умерла его мать; «тогда он был правильным молодым человеком», рассказывала тетя Флоренс. Из-за того, что эта женщина заглянула в отцовские глаза раньше, чем он, она знала то, что Джон уже никогда не узнает – чистоту его взгляда, в глубине которого еще не отражался Джон. Она могла бы сказать – если б он только мог спросить! – как сделать, чтобы отец полюбил его. Но теперь слишком поздно. Она не разомкнет уста до Судного дня. Но тогда среди множества голосов, в которые вольется и его тихий голос, Джону уже не нужно будет ее признание.
Закончив уборку и убедившись, что комната готова к воскресному дню, грязный и усталый Джон сел у окна в отцовское кресло. Улицы заливал холодный солнечный свет, яростный ветер гнал обрывки бумаги, замерзшую пыль, хлопал вывесками магазинов, стучал в двери церквей. Зима заканчивалась, и кучи снега, которые сгребли к бордюрам тротуаров, постепенно таяли и стекали в канавы. На сырых улицах мальчишки играли в стикбол. Одетые в теплые свитера и штаны, они носились с криками, гоняя мяч, и тот – бац! – летел по воздуху после очередного удара палкой. На одном парне была ярко-красная спортивная вязаная шапочка со свисающей сзади кисточкой, которая победно взлетала всякий раз, как мальчуган подпрыгивал, чтобы ударить по мячу. Лучи солнца окрашивали лица ребят в медно-бронзовый цвет. Сквозь закрытое окно до Джона доносились их резкие, грубые голоса. Джону хотелось быть одним из них, так же беззаботно гонять мяч по улице, уверенно и изящно двигаться, но он знал, что это невозможно. Что ж, зато ему доступно другое – то, чего не дано уличным мальчишкам: он мог, по словам учителя, думать. Впрочем, эта способность приносила мало утешения – сегодня, например, мысли пугали его. Лучше бы оказаться с этими ребятами на улице, где можно не думать, загнав до усталости ненадежное, коварное тело.
Сейчас одиннадцать – через два часа вернется отец. Тогда они пообедают, потом отец встанет с ними на молитву, преподаст урок из Библии. Ближе к вечеру Джон пойдет убирать церковь, а после останется на вечернюю службу. Неожиданно на него накатил приступ неудержимой ярости, из глаз полились слезы. Наклонив голову, Джон стучал по стеклу кулаками и с горечью повторял: «Что мне делать? Что мне делать?»