Это было нехитрое мужское застолье – с солеными огурцами да рыжиками, с квашеной капусткой, с мясным пирогом, все – покупное, с торга, и лежали посередке пять румяных дареных калачей, одинаковых, как будто один пекарь лепил.
Наконец, когда все миски, чарки, баклажки и сулейки уже стояли в должном порядке, Данила присоединился к старшим.
Разлили по чаркам зеленоватое вино, поднесли к губам и дружно повернулись к имениннику. Сейчас бы полагалось первым делом выпить за царя-батюшку, потом за все царское семейство, и добраться до Тимофея понемногу, когда уж большая баклага будет на исходе. Но все за столом были свои, долго засиживаться и много пить не собирались. Опять же – не пированье, чтобы свято порядки соблюдать.
– Быть добру! – сказал Тимофей и совсем было отхлебнул вина, но в дверь постучали.
– Заходи, добрый человек! – позвал именинник.
Дверь приоткрылась, но гость на пороге не встал. Он глядел из холодной темноты, словно требуя, чтобы к нему туда вышли. И лицо гостя было собравшимся знакомо – Семейка, поставив чарку, направился в сени. Просовещался он с гостем недолго, выпроводил его, вернулся и сказал:
– Велено в Верх поспешать. Тебе, Богдаш, Тимоше, мне и Даниле.
– На ночь глядя? Ишь, неймется им! – удивился было Родька Анофриев, но удивление было с изрядной долей зависти – его-то, питуха ведомого, никто за важным делом в Верх не позовет…
– Быть добру! – упрямо повторил Тимофей и единым духом выпил чарку. – Ешьте, пейте, гости дорогие. А мы, может, еще и вернемся.
Приказ тайных дел размещался при самых государевых покоях, чтобы дьяк Дементий Башмаков со своими подьячими всегда был под рукой.
Конюхи прошли узким и низким коридорчиком, встали перед дверью с полукруглым верхом и, как по приказу, перекрестились. После чего Тимофей, как самый старший, поскребся ногтем.
– Заходите живо! – велел Башмаков.
Он был в покоях один, и по лицу видно – сильно чем-то озадачен. Настолько озадачен, что четыре человека ему в пояс поклонились, а он на них и не взглянул, уставясь в разложенные по столу столбцы.
– Твоя милость звать изволила? – обратился Озорной.
– Поближе подойдите, молодцы…
Дьяк поднял голову и поочередно поглядел в глаза Богдану, Тимофею, Семейке и Даниле.
Данила не впервые видел этого человека, еще довольно молодого для такой важной должности. С виду Башмаков был невысок, не румян, вообще неприметен, и, случись Даниле выбирать для него наряд к лицу, ходить бы дьяку в потертой ряске, в клобучке, в смирном платье. Ему, с его ранней плешью, хоть скуфеечку бы носить, из-под которой благопристойно свисали бы легкие светлые волосы. Однако, несмотря на зиму, был он в покоях без головного убора.
Конюхи встали перед столом. Встал и он – ростом вровень с Семейкой, а уж на Данилу ему приходилось глядеть снизу вверх, за последние месяцы парень вершка полтора, не меньше, прибавил.
– Такое дело, молодцы. Не для лишних ушей… – Башмаков задумался. – Слыхали, что сегодня на торгу было?
– Нам по торгу разгуливать некогда, мы государеву службу исполняем, – ответил за всех Озорной, как если бы и не он полдня возился с заказанным слюдяным окошком, отняв это время у бахматов и аргамаков.
– Это славно. Так вот – на торгу грамота сыскалась, писанная закрытым письмом, вдобавок – деревянная. Попала она в Земский приказ. Там дурак-подьячий вздумал ее в печатню на Никольской снести, чтобы определили, откуда такая взялась. А как из печатни выходил – тут на него напали и грамоту отняли. И где она теперь – неведомо.
– Деревянная грамота? – переспросил Богдаш, словно бы не веря ушам.
– Вроде книжицы, и вся исписана письмом затейного склада. Мне эта грамота нужна.
– Как же мы, батюшка Дементий Минич, ее сыщем? – Тимофей даже развел руками. – Мы и вообще в грамоте-то не сильны! Пусть бы твоя милость побольше рассказала!..
– Сам бы я желал побольше знать… – тихо сказал на это Башмаков. – Видите – не подьячих своих посылаю, не Земского приказа дураков! Кроме вас, молодцы, некого, потому что дело, может статься, государственное. Более не скажу. И вы тоже не спрашивайте. Найдете грамоту – награжу по-царски.
– Коли не твоя милость – кто нам расскажет, где грамота сыскалась, как снова пропала? – задал разумный вопрос Семейка.
– Вот сказки, что в Земском приказе от тех двух дураков отобраны, – Башмаков подвинул к Семейке лежащие на столе столбцы. – Я бы вас с ними свел, да только нельзя, чтобы хоть одна живая душа знала, что я вас искать грамоту послал. От нее дорожка, может, к Посольскому приказу тянется, а может, и повыше…
Конюхи переглянулись.
– Так твоя милость нам с собой, что ли, столбцы дает? – спросил Тимофей.
– Посидите над ними, подумайте. Завтра спозаранку пусть… – Башмаков на миг запнулся, припоминая имя. – … Данила принесет. Истопнику моему Ивашке передаст. А теперь ступайте. И открыто ко мне по этому делу не ходите. Коли будет нужда – ближе к полуночи, Ивашку вызовете, он ко мне проведет. А это – на расходы.
Он взял со стола заранее приготовленные деньги четыре полтины, вручил Озорному, вложил в ладонь крепко и, пришлепнув, сбил Тимофеевы пальцы вокруг денег в кулак.
– Ну, с Богом!
С тем конюхи и убрались.
– Отродясь его таким пасмурным не видывал, – сказал про Башмакова Тимофей, когда они спешили обратно в избушку – праздновать именины.
– Погоди, свет, сядем – разберемся, – пообещал самый грамотный из четверых, Семейка.
Из всех гостей остался только дед Акишев. Прочие знали, если конюха, такого, как Желвак или Озорной, на ночь глядя зовут в Верх, то вернется он, пожалуй, недели через две, хорошо коли не пораненный. А дед Акишев уже не столько знал, сколько чуял. И чутье сообщило ему, что не более как через час товарищи вернутся.
Дед сидел за столом, освещенным лишь огоньком от лампады, маленький, постоянно зябнущий и не спускающий с плеч тулуп даже в натопленной горнице. Сидел себе тихонько и ждал. Может, молитвы про себя твердил, может, задремал. И всем четверым вдруг так сделалось жалко деда Акишева – был ведь мужик в полной силе, и теперь его слово на конюшнях много значит, и дожился – только и осталось, что ожидать воспитанников своих, пытаясь придать им сил ожиданием и молитвой, а, может, в какую-то страшноватую минуту и спасти, помянув перед образами имя… А и воспитанники-то уже мужики немолодые, Тимофею сорок, Семейке под сорок, Желваку – и тому тридцать стукнуло.
Поблагодарив деда, что дождался, вежливенько его до конюшен проводили и сели разбираться со столбцами. Для такого случая не только сальную свечку на стол поставили, но и железный светец вытащили, и лучину в нем хорошую зажали, и круто ее наклонили, чтобы поярче горела.
– Давно не виделись! – воскликнул Семейка. – Данила, знаешь ли, у кого эту сказку отбирали? У друга твоего сердечного, у Стеньки Аксентьева! Вот кто первым-то дураком был!
Он развернул второй столбец.
– Гляди ты, и Деревнин туда же впутался…
Прочитал, что стряслось с подьячим, и вздохнул:
– Жалко человека!
Третий столбец был сказкой Васьки Похлебкина из Ростокина.
– Никто, стало быть, ничего не ведает и ничего не разумеет, – сделал вывод Тимофей. – Ох, грехи наши тяжкие! Неужто у Башмакова подьячих не нашлось, чтобы их этим делом озадачить?
– То-то и оно! – сказал сообразительный Богдаш. – Коли нас вызвал – стало быть, подьячим веры нет! Даром он, что ли, Посольский приказ поминал? И – выше! Как ты, Тимоша, твердишь – имеющий уши да слышит.
– Я вот краем уха слыхал, подьячего одного в Посольском приказе на горячем прихватили, – сообщил Семейка. – Вроде бы он с немцем из Кукуй-слободы сговорился и какие-то важные столбцы ему вынес, грамоту какую-то для него переписал…
– А я о чем толкую! – воскликнул Богдаш.
– Да тише ты, нишкни… – одернул его Озорной. – Стало быть, Башмаков уже и к своим подьячим веры не имеет?
– Какая уж тут вера, коли грамота закрытого письма пропала! – не унимался Богдаш.