Поделиться своим открытием он решил с Деревниным. Тот был его главной опорой в приказе, мог и изругать нещадно, и вступиться, пару раз и из-под батогов в последний миг вытащить успевал. За что Стенька испытывал к нему великую благодарность. Проявлял ее, правда, так, что пожилой подьячий сам своей доброте был не рад: ярыжка приставал к нему со всякими сумасбродными замыслами, сулящими златые горы и вечное государево благоволение.
Но время шло, а Деревнин не появлялся. Только ближе к обеду человека прислал сказать – болен, всего разбило, и еще икота привязалась.
Это было некстати – Земский приказ круто, круче некуда, взялся за Печатный двор, и каждый человек, тем более грамотный, был на счету. Но именно Стенькина новообретенная грамотность и не пригодилась.
Стенька с утра, как велел Протасьев, пошел опрашивать честной народ, торговавший поблизости от Васьки Похлебкина. Люди и старались что-то припомнить, да плохо это у них получалось.
Инока, что поднял деревянную книжицу, вспомнили многие.
– Да шум-то по всему торгу пошел! – сказал Стеньке один разумный сиделец. – И не было никакой нужды тому человеку в толпе пихаться и тебе на пятки наступать – коли ты ему был нужен, он сразу к приказу твоему поспешил! Если только такой человек вообще на свете есть…
К приказу?…
И тут Стеньку наконец прошиб холодный пот.
Он вспомнил, что кто-то, неуловимо знакомый, осведомлялся о грамоте и, не хуже Арсения Грека, просил ее дать ненадолго, чтобы переписать!
Первая мысль была – видел же, дурак, ворона, видел того налетчика! Чуть ему книжицу своими руками не отдал! А вторая мысль – если сейчас о том человеке сказать в приказе, так лучше сразу раздеваться, ложиться и самому требовать, чтобы батогов принесли…
Кто бы мог быть тот любитель старинных грамот?
С виду он на книжника вовсе не походил. Книжник в Стенькином понятии был равнозначен иноку – человек либо толстый, либо хилый, к мирской жизни мало приспособленный. Или же поставивший себя вовсе над миром, как отец Геннадий из обители Николы Старого, чьего громогласного и уверенного слова все с трепетом слушались.
Тот же, кто пристал к Стеньке у крыльца Земского приказа, был человек совсем обычный, не с иноческим сладкогласием, а с бойким, как у сидельца, говорком. Бывало, правда, что самые неожиданные люди книгами увлекались, да и не только книгами. Деревнин вон про попа рассказывал, который старинные монеты собирает. И ничего уже на тех стертых монетах не разобрать, а ему чем непонятнее, тем милее!
Если свести воедино человека, похожего не столько на книжника, сколько на бывалого купца из небогатых, умеющего при нужде и с кистенем лихо управиться, и с пистолью, и странное любопытство Приказа тайных дел к деревянной грамоте, то не пахнет ли все это, Боже упаси, изменой?
Следовало спешить к Деревнину. Только он и выслушивал все Стенькины откровения. Махнув рукой на свои обязанности, Стенька смылся с торга. Да и кто пойдет проверять, где там бродит земский ярыжка со своей дубинкой? Тем более, должен людей расспрашивать о вчерашнем! Забрался, поди, в тихое местечко да и расспрашивает!
Деревнин жил недалеко от Охотного ряда, добежать – недолго. Стенька велел дворнику сказать, кто прибыл, и добавить, что дело важнейшее. О том, что прибыл по собственной воле, без распоряжения старших, понятное дело, умолчал.
Дворник взошел на крыльцо, заглянул в сени, доложил кому-то из домашних женщин, Стенька сразу же поднялся за ним. И правильно сделал – из горницы баба крикнула наверх, и знакомый голос велел впустить.
– Как подымешься, так по правую руку, – объяснила баба.
Стенька пошел, куда велено, и заглянул в помещение величиной с его собственную горницу, но с большими, не меньше аршина высотой и двух – в ширину, окнами. И тут же Деревнин откинул коричневый суконный занавес и появился в противоположных дверях, как ходил дома – в тафтяном теплом зипуне без рукавов, зеленом в полоску. Под зипуном была нарядная розовая рубаха.
– Заходи! – велел.
– Бог в помощь! Как здоровьице, батюшка Гаврила Михайлович?
– Твоими молитвами, – буркнул подьячий.
Стенькин приход был ему ни к селу ни к городу.
– Икота-то отстала?
– Отстала, да в брюхе что-то стеснилось, – пожаловался Деревнин. – Дьяку Лопухину при такой хворобе лекарь велел китайский бадьян с сахаром пить. Вот, послал купить фунтовый кулек бадьяна, только что принесли, посмотрим, поможет ли.
– Точно ли китайский?
Деревнин оглядел приобретение.
– Точно. Видишь – как в Китае заклеили, так до Москвы никто бумагу не повредил.
Очевидно, он и дома, хворый, занимался делами. Край красивой расшитой скатерти был отогнут, а постелено суконце, и там стояла кизилбашская чернильница, лежали два пера, оба оправленные в серебро, одно в придачу с хрустальным пояском, лежала и серебряная перница, а в приказ-то брал оловянную! Стопочка голландской бумаги с видным на просвет гербом города Амстердама, несколько книг, облаченных в черную и в красную кожу, одна из них, самая пузатая, с серебряными застежками, и к ним для удобства чтения слоновой кости указка с ручкой в жемчужной сеточке, и все это показывало, что хозяин – человек не простой, достойный. Тут же в круглой открытой коробье лежало свернутое Уложение, которое многие подьячие заказывали для собственных нужд переписать. Длины оно было неимоверной – сказывали, под три сотни саженей, и сыскать в нем нужное место с непривычки оказывалось затруднительно, потому из Уложения торчали бумажные лоскутки с пометками. Там же была диковина – книжечка писчая, которую с собой брать, в черепашьем кожушке. И стояла серебряная немалая стопка – надо полагать, с водой или чем иным от икоты.
Судя по тому, что в комнате была и книгохранительница, резанная из липы, длиною в целых полтора аршина, с дверцами на железных петлях, Деревнин выложил на стол далеко не все свои сокровища. Может, и пустая стояла книгохранительница, для виду – в самом деле, зачем подьячему столько книжек? Для Стеньки, уже примеряющего на себя внутренне подьяческий чин, важным показалось иное.
На скамье, где сидел, работая, Гаврила Михайлович, лежали не жалкие тюфячки, которыми пользовались подьячие в приказной избе (на голой скамье ежедневно по двенадцать часов сидеть – мозоли на гузне натрешь!), а суконные коричневые подушки.
Гордый новообретенным умением разбирать склады, Стенька взял одну книгу, черную, раскрыл доски и прочитал (сперва про себя, шевеля губами, потом же торжественно повторил вслух):
– «История Казанского царства»!
– Гляди ты! – высказал удивление Деревнин. – Совсем бойко выучился!
– Я вот, Гаврила Михайлович, одного понять не могу, – признался Стенька, взвешивая в руках тяжелую книгу. – Зачем их в досках делают? Тут же доска – в вершок толщиной!
– Ну, поменьше будет, – Деревнин забрал книгу и бережно положил обратно. – А в досках и с застежками – так это от пожара. У тебя-то дома книг не бывало, ты и не знаешь, что с книгами в огне делается.
– Горят, поди?
– А вот гляди…
Деревнин взял другую книгу, с зелененьким обрезом, положил, нажал на нее сверху – и то с трудом замкнул застежку.
– Видишь, как плотно? А теперь представь, что эта книга в огне оказалась. Пока он доски сгложет, огонь и зальют, они же долго гореть будут. Страниц же пламя не тронет, а что обрез малость обгорит – не беда, на то в книгах и делают широкие поля. Подрезать чуток – и будет книга как новая.
– Хитро! – одобрил Стенька. – Поглядеть можно?
– Нужно, – решил Деревнин. – Это Евангелие.
Стенька бережно снял со стола Евангелие и подивился серебряным выпуклым жуковинкам по углам нижней доски, на которых, как на ножках, стояла на столе книга.
– Ты, чай, от Грека эту книжную хворь подхватил, – заметил подьячий, и Стенька торопливо положил книгу. – О божественном потолковать пришел, что ли?
– Ох, Гаврила Михайлович! – Стенька разом вспомнил все неприятности. – Уж о таком божественном, что выше некуда!