– Бог в помощь! – перекрестясь на образа, сказал Стенька.
– Заходи, садись, – отвечал Деревнин.
– Как там та баба? Забрали ее?
– Забрали. В рогожу завернули и повезли к себе. Ее такую в церковь вносить грешно, сперва отмыть надобно.
– Это что же, все удавленники – так? Опорожняются? – осторожно спросил Стенька.
– Как который. Ты, Степа, поди, и в лицо-то ей глянуть побоялся.
– Глянул… – пробормотал Стенька.
– То-то – глянул! А как ты полагаешь – чем ее на тот свет отправили? Чем ей горлышко-то перехватили? А?
– Кто ж ее разберет!
Двое подьячих, слушавшие вполуха этот разговор, негромко рассмеялись. Долгий трудовой день кончался, мало было надежды, что явится еще проситель, оставалось прибрать столбцы в короба – да и по домам. Теперь и посмеяться не грех…
– Сам-то ты глядел, Гаврила свет Михайлыч? – осмелился подпустить в вопросе ехидства Стенька.
– Да уж глянул. Удавили ее, я тебе скажу, пояском. Накинули сзади поясок-удавочку – и нет бабы…
– Как же он на бегу пояс-то с себя сдирал? – спросил Стенька.
– Кто сдирал?
– Да Родька-то Анофриев, стряпчий конюх. Это его теща, он ее порешил.
– На бегу, говоришь, сдирал? Ну-ка, садись, расскажи, что знаешь!
Стенька сел напротив Деревнина. Уважительно сел – на самый краешек скамьи. Ему было приятно оказаться в кругу пожилых и почтенных людей – не ярыжек, не мелкой шушвали, а стряпчих, прослуживших в этом звании по десять и по пятнадцать лет, поставивших дома, прикупивших землицы, у иного была где-нибудь ближе к Пскову и порядочная деревенька, поселиться на старости лет и жить себе не хуже князя.
– Дело-то, Гаврила Михайлыч, видать, непотребное.
Стенька изложил свои домыслы, почему покойница Устинья удирала от убийцы в одной рубахе распояской и простоволосая, даже без обязательного для замужней бабы и для вдовы волосника, куда убирают косы.
– Стало быть, спутался тот Родька с той Устиньей? – уточнил Деревнин.
– Выходит, что так.
– Стало быть, прикормила она его?
– Да прикормила, поди…
– Стало быть, бабьим делом она от него за приданое откупалась?
Степка никак не мог понять, к чему клонит подьячий.
– Откупалась, поди!
– Так какого же рожна ему ее убивать?
– Пьян, видать, был! Вспомнил, что приданого недодала!
– Нет, сокол, тут одно из двух: или та баба исхитрилась его в блуд вовлечь, и тогда она бы с ним управилась, не выскакивая зимой телешом на улицу. Или же это дело до того темное, что разбирательство с ним выйдет долгое… Насчет рубахи-то ты верно подметил, а насчет погони… – Деревнин почесал за тем ухом, что было свободно от пера. – А скажи-ка ты мне, сокол ясный, что – тот Родька не на внучке ли Назария Акишева женат?
– На Татьяне, что ли? – уточнил Стенька. – И впрямь! Старого-то Акишева я как раз там на дворе и встретил!
– Тогда слушай, что сказывать буду. Акишев – из старых конюхов, у него денежка прикоплена. Ступай-ка ты обратно к той Татьяне, может статься, он все еще там. Войди как бы по делу – узнать, не сыскалось ли чего нового. Может, кто из соседей видел, как ту Устинью не Родька, а иной душегуб по улице гонял. И скажи не напрямую, а как бы намеком – мол, Гаврила Деревнин, Земского приказа подьячий, берется над этим дельцем поразмыслить. И пришел бы к нему Назарий посоветоваться. Понял?
– Значит, не Родька Устинью порешил? – без экивоков прояснил для себя положение дел Стенька.
– Пока что ниточки к нему тянутся. Вон Якушка мне с утра толковал – мол, тот Родька который уж год грозился ту Устинью изувечить, наконец, собрался! Но вот у нас, свет, имеются две зацепочки. И первая – узнай-ка ты мне, где Родькин пояс, каким он зипун, или однорядку, или что он там под шубу надевает, подпоясывает. Говорю же – шея у покойницы ровненько перехвачена. Когда руками – пятна от пальцев есть, а тут вмятина – как полоса, и не вверх уходит, а пряменько. Хотя я и не знаю, как это – на бегу пояс на себе под шубой развязывать, однако всякие чудеса бывают…
Собратья-подьячие, слушавшие эту речь, пересмехнулись. Складно говорил Деревнин. Стенька, пока шло это рассуждение, иззавидовался.
– И ежели он ее поясом давил, то непременно тут же поблизости его бросил! Сорвал с себя впопыхах, употребил – да и бросил, вряд ли у него ума хватило наново тот пояс под шубой повязывать. А ежели пояс на нем пребывает, то, стало быть, Устинья, может статься, чьим-то иным кушачком удавлена. Разумеешь?
– Разумею! – подтвердил потрясенный Стенька.
– А другая зацепка – лоб у той Устиньи разбит. Кровь запеклась. Может, бежала, не разбирая дороги, да и дверной косяк чуть головой не выбила. Может, споткнулась, грохнулась и о глыбу ледяную лоб расшибла. И вы бы с тем Акишевым завтра с утречка пошли и поглядели, каков в ее домишке косяк. Третье же – когда люди вот так из дому удирают, то дверей не запирают. И ты бы выяснил, когда бабы пришли к той Устинье искать в коробах, во что ее обрядить, была ли заперта дверь. Понял, свет?
– Как не понять! – Тут уж Стенька обрадовался.
Дураком он, невзирая на распускаемое Натальей злоречье, отнюдь не был, и сообразил быстро: Деревнин почуял поживу. Ежели он докажет, что Родька Анофриев тещи не убивал, то Назарий Петрович Акишев за ценой не постоит, расплатится по-честному.
– Ну так чего ж ты расселся! Беги, а коли мне в этом дельце пособишь…
Подьячий хотел было выразить свою благодарность в денежном исчислении, но слово замерло у него на языке.
Стенька уж совсем собрался вскочить, но тут грузный сослуживец Деревнина, Семен Алексеевич Протасьев, муж дородности завидной, завершив свои сегодняшние хлопоты, принялся вставать. И тот край длинной скамьи, который он занимал, естественно, освободился. Стенька, сидевший из почтительности на самом противоположном краешке, полетел на пол, а скамья, встав дыбом, припечатала еще не распрямившегося Протасьева снизу по заднице. Все это свершилось молниеносно, так что Деревнин лишь откачнулся, зато третий припозднившийся подьячий, Емельян Колесников, разумом оказался шустрее прочих – зычно расхохотался.
– Да чтоб тя приподняло да шлепнуло! – возмутился, глядя на Стеньку сверху вниз, Протасьев.
– Ох, дядя! Да это ж тебя-то как раз приподняло да шлепнуло! – выкрикнул Емельян.
Тут уж засмеялись все, включая ошалевшего от неприятности Стеньку.
Долго гремел в приказной избе завидный по радости и искренности хохот. И до того раскисли подьячие: Протасьев – тот опять на скамью шлепнулся, а Стенька дважды встать пытался и назад валился.
Наконец смех перешел в бессильное оханье и кряхтенье.
– Ну, Степа, потешил ты мне душеньку! – утирая лоб, вымолвил Деревнин. – С тобой и скоморохов не зови…
– Грех один с вами! – наконец, как самый старший, догадался одернуть сослуживцев Протасьев. – Уж точно, что смеяться – не ум являть, а белы зубы казать! Повеселились – и будет! Не ровен час, взойдет кто…
И встала тишина…
– А коли тот Назарий Акишев станет расспрашивать, что Родьке грозит – мне ему как отвечать? – спросил, вставая наконец, Стенька.
И тут уж окончательно сделалось тихо.
– За убиение тещи то есть? – Деревнин крепко задумался. – А что, ребятушки, кто помнит – в Уложении про тещу писано?
Протасьев и Колесников переглянулись.
– Врать не стану – не помню, – признался Колесников. – Коли жена мужа порешит – про то писано, коли муж – жену…
– Коли муж – жену… – повторил Протасьев, мучительно вспоминая. – Гаврила, помнишь, еще до чумного сиденья купец жену зарезал из ревности! Как же его, дурака, звали?
– Черной сотни купец? – припомнил и Колесников. – Долговым его звали, Ивашкой! Ну так его кнутом ободрали и на поруки отпустили!
– И только? – с сомнением спросил Деревнин.
– Причина же была. А вот еще стрелец Еремеев жену по пьяному делу убил без причины – и его повесили. А другой случай был – так там муж жену за невежливые слова порешил. А это все-таки причина. Ему отсекли левую руку да правую ногу.