Данила в который уж раз дал себе слово не тратить деньги на глупости, а подкопить и уехать наконец домой, поискать родню. Хотя он обжился в Москве, а все назад тянуло.
– Ну, слава те Господи – избыли службу, – сказал, подходя, Богдаш. – Теперь и поесть не грех.
В Коломенском уже началось лето – солнце в середине дня так припекало, что впору было искать тень. Данила сперва и встал с конями под огромный, надо полагать, столетний клен, да пока Богдаш воеводин ответ отдавал, тень уползла – парень сам не заметил, как грезил наяву уже на солнцепеке.
– Ботвиньи бы теперь, – подумав, ответил Данила. – Холодненькой, с лучком, с огурчиком…
– С осетринкой! Да с севрюжинкой! – Богдаш расхохотался. – Да на ячном квасе, да чтобы хрена туда поболее!..
Данила отвернулся – коли товарищу пришла охота его вышучивать, то пусть сам с собой веселится. И к чему прицепился? Что смешного в желании отведать ботвиньи? Тем более – позавтракали сухомятиной, хлебом с солью, даже чем запить не нашлось, так торопились.
– Что, Данила? Расхотелось ботвиньи?
Парень не ответил.
– Да ладно тебе! Думаешь, я есть не хочу?
Уже не в первый раз Богдаш напарывался на такое молчаливое сопротивление. Данила не то чтобы проявлял вредный шляхетский норов, а явственно показывал, что шуток не понимает и не любит.
– Да что ты, свет?
– Чем тебе осетрина провинилась? – буркнул Данила.
– Да тем и провинилась, что соленая. А мне бы свежатинки…
– Вот дослужимся до чинов – будем свежую рыбу есть, – пообещал Данила. – Будут нам с тобой астраханских осетров живьем привозить да в пруды пускать. Вон как у боярина Милославского…
Государя всуе поминать не стал. Рыбные пруды лишь у царя да у самых богатых бояр, князей и гостиной сотни купцов были заведены. Ну, еще в иных обителях – инокам без рыбы нельзя.
– Ботвиньи, стало быть, хочется? А придется пирогом обойтись! Велено нам немедля в Хорошево ехать, дьяк письмо пишет, мы свезем. А в Хорошеве уж отдохнем денька два, пока коней соберут.
– На что коней? Государь в богомольный поход поднимается?
– Нет, иное – хочет, чтобы у него на глазах молодых стольников конской езде учили. Сюда и Семейка приедет, и наш Тимофей, и Тимофей Кондырев с Ивашкой своим, все тут соберемся!
Богдаш забежал на поварню, разжился пирогами с морковью, дали им и по ковшу овсяного кваса. Квас выпили тут же, пироги ели по дороге. Путь до Хорошева был неблизкий. До Кремля, а от него – по Никитской, да через Никитские ворота, да все прямо, прямо – и верстах в десяти от тех ворот оно и обозначится, с заливными своими лугами, с Троицким храмом, со старым деревянным дворцом, куда любил приезжать еще покойный государь, с пустующими конюшнями – летом кони денно и нощно пасутся под открытым небом. А их всего – ни много ни мало, а четыре сотни голов наберется…
Добрались под вечер, в ту тихую пору, когда ветер унялся, небо ясно, солнце словно остановилось на небе, желая подольше греть проснувшуюся землю, и душа впадает в благостное состояние возвышенного созерцания, – тело же, повинуясь ей, отказывается напрочь от всякого лишнего движения.
Богдаш прелестями природы пренебрегал, помышляя лишь о том, как бы поужинать поскорее, разуться наконец и растянуться на сеновале. Он поспешил на поиски задворного конюха Устина Геева, который тут был за главного. Нужно было передать грамоту о приводе лошадей в Коломенское.
Данила отъехал на Головане в сторону – нашел место, откуда лучше всего были видны спокойные табуны. Особо паслись мощные возники, кони, каждый из которых был способен летом катать хозяина с семейством в санях; особо бродили статные аргамаки; особо кормились крепкие гривастые бахматы, быстрые и неутомимые. И в отдалении виднелся самый веселый табунок – кобыл с жеребятами. В Хорошеве были особые кобыличьи конюшни, куда в случные месяцы водили жеребцов из Больших и Аргамачьих конюшен, а к самым дорогим коням, которых водить по зимнему времени взад-вперед было нежелательно, доставляли невест прямо в Москву.
Любуясь табунами, парень ослабил поводья. Голован, вместе с ним проделав долгий путь, умаялся не менее Данилы и на обратном пути ни одной из своих скверных штук не выкинул. Данила и поверил, что хитрый конь смирился…
Бахмат вдруг подался вбок, и пошел, и пошел к одному ему ведомой цели! Данила поспешно взял на себя повод, но Голован был тугоузд, работу поводом понимал крайне редко – и то набирать следовало не на себя, не к седельной луке, а, отведя руку в сторону, тянуть изо всей силы. Тогда зловредный бахмат еще соглашался повернуть свою дурную огромную башку в нужном направлении.
– Тпр-р-р! – крикнул Данила. – Да стой же ты, холера!
Но Голован нес его к кустам, за которыми начиналась рощица. Тут Данила вспомнил, о чем предупреждали старые конюхи: этот подлец горазд счистить с себя всадника о дерево!
Он откинулся назад, думая всем своим весом заставить бахмата задрать башку и остановиться. Голован и не такое видывал – он исправно вскинулся на дыбки и тут же рухнул на передние ноги, задними невысоко взбрыкнув. Такое называлось «козлить» и требовало немедленного наказания. Но Данила, уже научившись вешать плеть на мизинец, еще не постиг искусства в нужный миг ею пользоваться. Хорошо и то, что в седле усидел…
У самых кустов Голован встал и потянулся мордой вперед.
Человек шагнул ему навстречу, человек в недлинной рубахе, как положено парнишке лет четырнадцати, в белых портах. На протянутой ладони лежала краюха хлеба. Конь осторожно снял ее губами с ладони, начал жевать, а человек, совершенно не обращая на Данилу внимания, взял коня двумя руками с обеих сторон под уздцы и притянул вороную башку к себе, и прижался к ней щекой.
Голован даже перестал жевать. Данила, сидя в седле дурак дураком, чувствовал: конь легонько бодается, конь требует от незнакомого парнишки ласки.
От незнакомого?
– Ульянка? – спросил Данила. – Это ты балуешься?
– Я, – отвечал парнишка.
– Так ты его подманил?
– И подманивать не пришлось.
Ульянка гладил Голована по шее, похлопывал, только что не целовал в бархатистый храп с редко торчащими волосками.
– Гляди, слезу – уши надеру, – по-взрослому пригрозил Данила.
Тогда Ульянка поднял голову и дерзко поглядел ему в глаза.
– Меня никто тут не трогает, – сурово сообщил парнишка. – Ни дядька Пахом, ни дядька Федор, ни дядька Устин.
– За что ж они тебя, пакостника, так жалеют? – удивился Данила.
– А меня кони любят. Захочу – и бахматишка твой за мной сейчас куда угодно пойдет. А помешаешь ему – скинет.
Ульянка не шутил – худенькое его лицо, прикрытое до бровей спутанными, давно не стриженными русыми космами, казалось, и не ведает, что за вещь такая – улыбка.
– Ты что же – тайное слово знаешь? – забеспокоился Данила.
Среди конюхов и впрямь жило убеждение, будто есть тайные слова, которые обеспечивают конскую покорность, и есть иные слова – чтобы кони бесились, и еще слова – чтобы домовой коней любил. Насчет домового – тут всякому понятно, эти заговоры из уст в уста передавались, но настоящее тайное слово было на Аргамачьих конюшнях пока неведомо, а то, что удавалось разведать и даже за деньги у ворожеек купить, – хоть до изумления тверди, никакой силы не имело.
– А коли знаю?
– Так поделись! – Данила соскочил с Голована и стал против Ульянки. – Я не за пятак да за так, я заплачу!
Он тут же прикинул, что и Семейку, и Тимофея, и Богдаша нужно будет взять в долю. Вон Тимофею инок дал некую молитву о скотах, полтину серебром взять не постыдился! Тимофей и решил, что коли продавец в рясе ходит, то и дело верное. А тут – парнишка нечесаный, однако как с Голованом управляется! Стало быть, вот у кого покупать-то надобно…
– Да за что заплатишь-то? – удивился Ульянка. – От ноктя заговор ты, поди, и без меня знаешь.
– Нокоть? – Данила откровенно не понял, о чем речь.
– Что, у вас на Аргамачьих не бывает?