Из книг Сью вынесла представление о том, что социальная ответственность является социалистическим героизмом. В Форест-Хиллз она прочитала комикс о канадском враче Нормане Бетуне, который воевал на стороне коммунистов во время гражданской войны в Испании и после этого отправился в Китай, где героически погиб в борьбе за дело социалистического интернационализма (на службе Мао)[128]. Сью прочитала и книгу о побегах из тюрьмы «20 000 лет в Синг-Синге» Льюиса Лоуза, а также роман о несправедливости и мести «Отверженные» Виктора Гюго. В одном из интервью Зонтаг сказала, что «в течение нескольких месяцев жила в горе и напряжении», читая пятитомное издание Гюго. «Сознательным социалистом я стала после главы, в которой Фантина вынуждена продать свои волосы»[129].
Существует одно объяснение тому, почему Зонтаг тогда ассоциировала себя с угнетенными. В годы проживания семьи в Форест-Хиллз Зонтаг узнала о нацистской политике истребления евреев. Полный масштаб этой трагедии стал известен после войны, однако евреи США понимали, что грозит их собратьям в Европе. В город приехали тысячи иммигрантов. Даже приятель Сью Волтер Флегенхаймер родился в Германии.
Позднее в жизни Зонтаг делала весьма неоднозначные заявления по поводу своей национальности. Израильскому писателю Йораму Канюку она заявила, что является «в первую очередь еврейкой, во-вторых, писательницей и, в-третьих, американкой»[130]. Канюк был в шоке, потому что «в ней не было ничего, что могло бы ассоциировать ее с евреями». Многие другие были с ним совершенно согласны. «Сьюзен не была похожа на еврейку», – говорил кинокритик Дон Эрик Левин и добавлял: «Если она и старалась вести себя, как еврейка, то из нее получалась Ханна Арендт»[131]. Польский писатель Владислав Андерс, сопровождавший в поездке по стране группу американских писателей, вспоминал о том, что Джон Эшбери расплакался в Освенциме. «Но она не расплакалась. Она много говорила о манипуляции историческими фактами, о том, что некоторые аспекты страданий еврейского народа замалчивают, но для нее это были лишь философские размышления, а не вопрос, который затрагивает ее лично».
Иногда, как, например, в разговоре с Канюком, она подчеркивала свои еврейские корни. В других случаях, наоборот, умалчивала о них. Одной итальянской подруге она сказала, что первой синагогой, в которой она оказалась, была богатая синагога во Флоренции, хотя ее отчим основал синагогу на территории гораздо более прозаичной долины Сан-Фернандо[132]. Писателю Джонатану Сафрану Фоеру Зонтаг заявила: «У меня нет никакой еврейской истории, и я никогда не отмечала песах»[133], хотя в ее семье, по воспоминаниям сестры, отмечали не только этот, но и другие еврейские праздники. Бабушка Зонтаг ела только в кошерных ресторанах, Милдред вела занятия еврейской школы прямо на ступеньках их дома, и Сьюзен сдавала кровь на нужды граждан Израиля[134].
Не будем утверждать, что Зонтаг выросла в семье ортодоксов. Милдред разрешала ставить дома рождественскую елку и разрешала дочерям ходить с Роуз в церковь. Зонтаг выросла в совершенно обычной еврейской семье среднего класса, и совершенно непонятно, почему она это отрицала.
Зонтаг родилась за две недели до того, как Гитлер пришел к власти, следовательно, одной из составляющих ее совершенно нормального еврейского воспитания стало чувство страха. Вне зависимости от того, насколько сильно она ощущала свои еврейские корни, она знала, что людям ее национальности грозит опасность. Зонтаг понимала, что, даже если она сама считала себя «номинально» еврейкой, для нацистов этого было вполне достаточно.
ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ ЗОНТАГ «ЧАСТО СНИЛСЯ СОН, В КОТОРОМ НАЦИСТЫ УБЕГАЮТ ИЗ ТЮРЬМЫ И ПРОБИРАЮТСЯ К ДОМУ НА ОКРАИНЕ ГОРОДА, В КОТОРОМ МЫ ЖИЛИ, ЧТОБЫ УБИТЬ НАС»[135].
Однако опасность подстерегала ее не только во сне. Однажды, когда она возвращалась домой из школы в Форест-Хиллз, кто-то обозвал ее грязной еврейкой и ударил камнем по голове; да так, что пришлось накладывать швы. Травма оставила и психологические последствия. «Я думаю, нет, знаю, – говорила Джуди по поводу этого нападения, – что Сьюзен ненавидела ярлыки»[136]. Зонтаг боялась ярлыков и старалась их избегать, в особенности наиболее опасных, то есть тех, которые имели отношение к национальности, полу и сексуальной ориентации.
Зонтаг боялась, что на нее могут навесить ярлыки, однако это не означало, что страдания еврейского народа были «проблемой, но не личного характера». На протяжении всей жизни, сталкиваясь с той или иной проблемой личного характера, она пыталась осмыслить ее интеллектуально. Абстрактные вопросы приобретали глубокий эмоциональный подтекст, что позволяло придать отвлеченным умозаключениям и конструкциям неожиданно свежий заряд актуальности. В книге «Болезнь как метафора» она не упоминает о том, что сама больна раком. Многие предметы ее интеллектуальных исследований имеют прямое отношение к страданиям еврейского народа, как, например, фотографии узников концлагерей, которые изменили всю ее жизнь.
Вскоре после окончания войны (возможно, сразу после того, как она увидела эти фотографии) Зонтаг написала стихотворение, в котором затронула многие вопросы, которые разрабатывала позднее, например, проблему того, как надо помнить, а также как стоит воспринимать боль других людей и как относиться к ней.
Прах сожженных в лагерях,
Истощенные тела расстрелянных, избитых, покалеченных,
Расскажите мне о том, что выпало на вашу долю,
Дайте мне вас запомнить…
Я не считаю, что ваш прах будет что-либо питать и сделает почву богатой,
Я не считаю, что в вашей смерти есть какой-либо смысл
И от нее будет какая-либо польза,
Простите за то, что у меня нет силы – даже если бы у меня было право —
Их преобразить.
В возрасте 12 или 13 лет она осознавала, что изувеченные тела выглядят непристойно, но тем не менее не отводила взгляда. При этом она решила не принижать жертв, навешивая на их мучения ярлык счастливого конца страданий. Зонтаг волновал вопрос о том, как нам помнить этих жертв. «Если в таких страшных картинах, рисуемых воображением, есть какое-либо чувство такта, я буду его искать», – обещала она[137]. И она действительно всю жизнь его искала. Но искала так, чтобы не затрагивать и не упоминать людей, которые, по ее мнению, привели к этой катастрофе. «Я пытаюсь делать это абстрактно»[138].
В Нью-Йорке астматику Сью стало хуже. Милдред решила перевезти семью в Тусон, где в условиях пустынного климата с 1920-х годов строили санатории для людей с болезнями легких и дыхательных путей. К тому времени рекламщики уже придумали «козырь» для жаркой Аризоны. Они утверждали, что вопрос не в жаре, а во влажности. Вот что писали в рекламных брошюрах санатория «Пустыня»: «В середине лета температура резко повышается, но благодаря сухости воздуха у людей не случаются солнечные удары или перегревы. В сухом климате пережить высокую температуру воздуха гораздо проще, чем в условиях высокой влажности»[139].
Сложно представить себе место на территории США, более не похожее на Нью-Йорк, чем пустыня Аризоны. Сью на всю жизнь запомнила безлюдные улицы Тусона, индейцев, экзотические флору и фауну, также удаленность от цивилизации. В одном из ее романов герой говорит о пустынях на юго-западе страны так: «Даже болотистые джунгли Панамского перешейка не произвели на них такого сильного впечатления»[140]. После трех дней в поезде Сью выбежала из вагона и обняла кактус цереус.